Глава 11 из 12

Глава одиннадцатая. Пир

Год – странная мера времени для мира, который лишь недавно обрёл твёрдую почву под ногами. Но для людей, привыкших отмечать циклы машинных сезонов и смену рабочих смен, он стал якорем. И вот грянула годовщина. Не «Падения» в прежнем, ужасном смысле, а «Падения Бездны» – дня, когда злое безумие отступило, а острова, вздохнув полной грудью, опустились на землю. День Возвращения.

Фродгард, некогда мёртвый город-призрак под чудовищной шестернёй, теперь едва угадывался в очертаниях нового поселения. Ржавую гигантскую передачу не стали демонтировать – она стала памятником, мрачным и величественным, вокруг которого вились новые улочки. Камень старых развалин пошёл на фундаменты домов с покатыми крышами, крытыми тростником. Между ними зеленели огороды, а на бывших промышленных площадках паслись козы. Воздух, некогда пропахший озоном и пылью, теперь пах дымком очагов, хлебом и влажной землёй после дождя.

Центральную площадь, ту самую, где когда-то приземлился израненный Чхве Бёль с Мильферак, теперь расчистили и замостили речным булыжником. Здесь, под открытым небом, накрыли длинный стол из грубых, но добротно сращённых досок. Скатерти не было – её заменяли узорчатые домотканые дорожки, вытканные местными мастерицами с изображениями парящих островов, драконов и... синей птицы, ставшей негласным символом надежды. На столе дымились глиняные горшки с тушёной дичью и корнеплодами, стояли плетёные корзины с ячменными лепёшками, деревянные жбаны с молодым сидром и кувшины с водой из чистого горного источника. Это был пир скромный, но от всего сердца – пир людей, заново учащихся радоваться миру без гула в ушах и страха в сердце.

Почётных гостей ждали. И они прибывали. Первым, в сопровождении небольшой свиты из двух стражей в облегчённых доспехах, появился Император Чан-Ёль. Он был одет не в церемониальные одежды Ханыль, а в простой ханбок из тёмно-зелёного сукна, подпоясанный широким кожаным ремнём – дань новому, приземлённому стилю. Его лицо, всё ещё юное, но отягощённое знанием, озарилось сдержанной улыбкой, когда его встретили радостными возгласами. Рядом с ним шёл его советник и брат, Чхве Бёль. Бёль был в своём привычном, поношенном бордовом турумаги. Его чёрные волосы были собранны в низкий пучок, открывая высокий лоб и задумчивое, чуть отстранённое лицо. Его глаза, цвета весенней хвои, мягко скользили по лицам собравшихся, но в их глубине таилась знакомая тень.

Вслед за ними, с лёгким шелестом, опустился Чон-Хо. Он прилетел в своей истинной форме, но коснувшись земли, принял человеческий облик – молодого воина в стёганом доспехе, с парой изогнутых клинков за спиной. Его каштановые кудри и глаза цвета летнего неба вызывали улыбки у многих девушек в толпе. Он энергично закивал знакомым, и лицо его осветилось искренней радостью.

Последним, опираясь на резную трость, пришёл Скальд. Он казался ещё более древним, будто года, копившиеся в нём веками, наконец вышли наружу, оседая в каждой новой морщине. Но глаза его, под густыми седыми бровями, по-прежнему сверкали живым, цепким умом. Его встретили как почтенного старца и мудреца – многие из молодых жителей Фродгарда были детьми или внуками тех, кто помнил его как чудаковатого, но доброго «деда Скальда», жившего на краю города.

Всех их усадили за стол в центре. И между Императором Чан-Ёлем и Бёлем осталось одно пустое место. На него положили пучок полевых цветов – васильков, ромашек и колокольчиков. И поставили небольшую, изящную чашу из тёмного дерева. Никто не произнёс вслух имя, для которого оно было оставлено. Но каждый, кто бросал взгляд на этот пустой стул, чуть замолкал, а в глазах появлялось что-то тёплое и грустное. Это место было для Хозяйки «Симурга». Для той, чьё сердце, в прямом смысле, остановило бурю. Для Мильферак.

Праздник начался тихо, как и подобает событию, в котором смешались радость и память. Староста Фродгарда, бывший механик с руками, вечно пропахшими машинным маслом, а ныне – умелый плотник, поднял деревянную чашу.

– Поднимем же наши чаши, – сказал он, и его голос, привыкший командовать над грохотом станков, теперь звучал непривычно мягко. – За небо, которое стало чистым. За землю, что приняла нас. За тех, кто подарил нам этот день. За наших гостей – хранителей мудрости, защитников жизни и рассказчиков правды!

Гул одобрения прокатился по площади. Люди пили – кто сидр, кто воду. Потом зазвучала музыка. Не привычные для Левиафара механические гудки и ритмичный стук, а живая – кто-то принёс дудочку из тростника, кто-то – барабан, обтянутый кожей. И запели. Сначала нестройно, потом всё увереннее. Старая песня, сложенная, как оказалось, ещё в первые дни после Возвращения. В ней были слова о «железных птицах, уснувших навек», о «драконах, спустившихся с облаков», о «девушке, отдавшей своё сердце, чтобы наши сердца продолжали биться». Пели её тихо, почти как молитву, и многие вытирали глаза.

Чан-Ёль, отпив из чаши, вступил в тихую, деловую беседу с старостой и его супругой – бывшей библиотекаршей, а ныне хранительницей единственной в городе школы. Они обсуждали обмен опытом: как лучше организовать орошение полей на склонах, какие семена, привезённые с бывших островов Ханыль, лучше приживаются в местной почве. Император слушал внимательно, делая лаконичные заметки на восковой табличке, и временами его взгляд тоже непроизвольно скользил к пустому стулу.

На другом конце стола Скальд стал центром притяжения для местной молодёжи. Он, как живая книга, раскрывал перед ними страницы прошлого. Но не страшного, а удивительного. Он рассказывал не о войне с тенями, а о том, каким был Левиафар в его время (и он говорил это так, будто это было вчера): о гигантских дирижаблях, похожих на серебристых китов, о фестивалях пара, когда весь город окутывался белыми клубами, о звёздах, которые были гораздо ярче, потому что не меркли в свете тысяч окон. И он смешил их историями о своих проделках, о том, как пытался починить домашний «регулятор атмосферы» и устроил в своей комнате мини-ураган. Смех был звонким и чистым, и, казалось, на время стирал с его лица печать веков.

А Чон-Хо, окружённый парнями, едва достигшими солдатского возраста, но уже горевшими жаждой подвигов, неохотно, но с достоинством отвечал на их вопросы. Нет, он не рубил тени одним ударом. Да, это было страшно. Нет, драконы не неуязвимы. Он показывал старый шрам на руке, рассказывал о тактике, о важности скорости и хитрости, о том, что настоящая сила – не в разрушении, не в защите, но в хитрости. Его слова были просты, но парни слушали, затаив дыхание, глядя на него как на существо из тех самых легенд, что теперь оживали.

Веселье потихоньку разгоралось. Заиграли плясовые мотивы. Пары пустились в пляс на площади. Запах жареного мяса и свежего хлеба смешивался с ароматом ночных цветов, распускавшихся в подвесных горшках на новых домах. Казалось, сама жизнь, простая, земная и такая долгожданная, праздновала свою победу над вековым страхом.

И только один человек за этим длинным, шумным столом оставался тихой, неподвижной точкой скорби. Чхве Бёль сидел, почти не притрагиваясь к еде. Он смотрел на пустой стул рядом, на простые полевые цветы, уже начавшие слегка поникать без воды. Он слышал песни в свою честь, видел улыбки, обращённые к нему. И чувствовал, как внутри него растёт невыносимая тяжесть. Каждый смех, каждый звон чаши, каждый взгляд, полный благодарности, – всё это было памятником ей. И каждый такой момент отзывался в нём не гордостью, а острым, режущим чувством утраты. Она должна была видеть это. Она, которая любила тишину и порядок, но которая смогла оценить бы и это простое, шумное человеческое счастье. Она, которая так и не увидела, как её маленький мир, её «Симург», стал частью большого, исцелённого мира.

Боль стала слишком острой, слишком физической. Бёль тихо, не привлекая внимания, отодвинул свою скамью и поднялся. Он кивнул Чан-Ёлю, который поймал его взгляд и едва заметно склонил голову в понимании. Прошёл мимо Скальда – старик на миг прервал свой рассказ, и в его глазах мелькнуло что-то вроде вины и сочувствия. Бёль не стал смотреть на Чон-Хо. Он просто вышел за пределы круга света от костров и фонарей, в прохладную, бархатную синеву наступающего вечера.

За спиной оставались звуки праздника, которые теперь казались ему невероятно далёкими. Он прошёл через новые ворота Фродгарда, сделанные из балок старого дирижабельного дока, и вышел на открытое пространство. Здесь, на бывшем краю острова, а теперь – на вершине холма, открывался вид на долину, утопающую в предгрозовых сумерках. Воздух был чистым, пахло хвоей и прелой листвой. Бёль глубоко вдохнул, словно пытаясь заглушить боль в груди. Потом сбросил плащ, позволив вечернему бризу обнять его. Он сделал шаг вперёд – и шаг этот уже не был человеческим. Плоть и кость перетекли, сгустились, вытянулись. Чёрные, бархатные чешуйки впитали последний свет заката, золотые прожилки на них засветились изнутри мягким, печальным сиянием. Он выпрямился и напряг задние лапы – не для мощного прыжка, а как бы ощупывая воздух, который теперь был не средой обитания, а просто пространством между точками на земле.

И он полетел. Не ввысь, к облакам, а почти над самой землёй, вдоль русла реки, что серебристой лентой вилась внизу. Полёт был медленным, парящим. Ветер свистел в ушах, но это был уже не восторг свободы, а одинокий напев. Он пролетал над спящими деревнями, над дымком очагов, над тёмными массивами лесов, что отвоёвывали своё у брошенных машин и фундаментов. Он видел, как меняется мир, как затягиваются раны. И каждая травинка, каждый новый дом казались ему ещё одним кирпичиком в стене, отделяющей его от того дня, когда в его магазин, в его жизнь, ворвался хриплый голос, просящий «мудрости».

Ему не нужно было думать о пути. Его ноги, вернее, его инстинкт, вели его туда, где всё началось и где всё для него оборвалось. К Иггдрагарду. Вернее, к тому зелёному, поросшему диким виноградом и ежевикой холму, который когда-то был яростным, грохочущим сердцем летающего острова. И к тёмному, молчаливому силуэту у его подножия – к «Симургу».

Магазинчик «Симург» стоял как заколдованный. Его не тронули мародёры – после событий той ночи и последовавшего хаоса, а потом и Возвращения, до него просто не дошли руки. Он был законсервирован самой историей. Витражное окно с чертежом Архитерры, теперь лишённое внутреннего света, отражало лишь бледный лик луны и клублящиеся облака. Дверь висела на одной петле, вывернутой тогда стражами. Бёль, снова приняв человеческий облик, отодвинул её с тихим скрипом и шагнул внутрь.

Тишина встретила его, густая, как физическая субстанция, пропахшая не миндалем и ванилином, а пылью, плесенью и тлением бумаги. Лунный свет, пробиваясь сквозь разбитые стёкла витража и щели в ставнях, выхватывал из мрака жуткие картины: опрокинутые стеллажи, подобные павшим великанам; белые озёра рассыпавшихся страниц, затопившие пол; тёмные, зияющие пустотой проходы между полками. Воздух дрожал от каждого его шага, поднимались тучи серебристой пыли. Это показалось Бёлю ещё более печальной картиной, поэтому руки взялись за уборку.

И что-то в этой разрухе, в этом священном акте наведения порядка среди хаоса, до боли напомнило ему другую сцену. Библиотеку Фродгарда. И её – Мильферак, склонившуюся над грудами книг, бережно, почти ритуально ставившую уцелевшие тома стопкой, смахивавшую пыль ладонью. Тогда он видел в этом жест долга, любви к знанию. Теперь он понимал глубже. Это был жест защиты. Попытка сохранить островок смысла в море бессмыслицы. Точно так же, как она пыталась сохранить свой маленький мир, когда в него ворвалась грубая реальность боли и крови. И именно в той библиотеке, которую она когда-то привела в порядок, сегодня пели песни в её честь. Горькая ирония сжала ему горло.

Бёль снял турумаги, повесил его на уцелевший крючок у входа – старый, автоматический жест. Потом закатал рукава своей простой рубахи и начал. Сначала – осторожно, чтобы не разрушить всё окончательно. Он поднимал тяжёлые стеллажи, ставя их вертикально, прислоняя к стенам. Потом принялся за книги. Он не был Хозяйкой Мудрости, он не знал, какая где должна стоять. Он просто собирал их с пола, сдувал пыль, аккуратно складывал в аккуратные стопки на уцелевших полках или на стойке. Его движения были медленными, методичными, почти механическими. Каждая найденная книга, каждый знакомый корешок – «Трактат о паромагнитной индукции», роман о воздухоплавателях, сборник местного фольклора – вызывал в памяти её образ: как она пробегала между рядами вечером, туша лампы, как её пальцы ловко выхватывали забытые вещи. Он работал в молчании, и только его дыхание да шорох страниц нарушали гробовой покой.

Убрав основной хаос на первом этаже, он уже при тусклом свете зажигаемой им же самой простой масляной лампы (найдя в подсобке почти полный батик), принялся за детали. Разгромив сумку стражников, он подбирал обломки фарфоровых чашек, откручивал винтики, сгребал в кучу осколки стекла от ламп. И вот, в углу, под прилавком, где когда-то стояла коробочка с безделушками, его пальцы наткнулись на что-то холодное и знакомое на ощупь.

Он вытащил крошечного автоматона в виде ящерицы, собранного из латунных трубочек и винтиков. Тот самый, что когда-то неутомимо стучал хвостом по корешку сборника легенд. Мильферак всегда убирала его в коробочку со словами: «И тебе пора спать». Теперь ящерица лежала безмолвная, покрытая тонким слоем пыли, её крошечные лапки были поджаты, а хвост изогнут в последнем, замершем движении. На груди у Бёля отозвался лёгкой теплотой его нефритовый кулон – подарок брата.

Он осторожно взял ящерку, пытаясь найти под пластинкой-брюшком тот самый крошечный рычажок. Нашёл. Нажал. Ничего. Ни щелчка, ни дрожи, ни стука. Механизм безмолвствовал. Резонанс Сердец, уничтоживший тени и усыпивший машины Левиафара, похоже, погубил и эту хрупкую, прекрасную игрушку. В ней не осталось даже намёка на ту жизнь, что когда-то заставляла её двигаться.

Горечь подступила к горлу. Даже эта малая, простая память о ней оказалась мёртвой. Он сжал ящерку в ладони, чувствуя холод металла. Затем, с бесконечной осторожностью, положил её в внутренний карман своей рубахи, у сердца. Пусть будет хоть так. Хоть как холодный, безмолвный свидетель того, что здесь была жизнь, был порядок, был свет.

С первым этажем было покончено. Бёль взял лампу и медленно поднялся по винтовой лестнице на второй. Здесь царил ещё больший беспорядок. Комнаты были обысканы стражами в поисках улик или просто из вандализма. Подушки дивана, на котором он лежал, были разрезаны, из них торчал клочьями конский волос. Стол опрокинут, стулья поломаны. Всё было перевёрнуто с ног на голову.

Он принялся и здесь. Поправил диван, насколько это было возможно, собрал обломки мебели в угол. Поднял разбросанные одеяла. И вот, отодвигая опрокинутый столик, чтобы подмести под ним, он заметил в щели между половицами краешек чего-то тёмного, кожаного. Он наклонился, поддел ногтем и вытащил небольшой, потрёпанный блокнот в клеёном переплёте. Не тот, страшный лабораторный журнал из подвала. А простой, человеческий. Такие продавались в канцелярском отделе «Симурга». На обложке ни имени, ни пометок.

Бёль сел на край дивана, положил лампу рядом, и, преодолевая странное чувство, будто он вторгается в самое сокровенное, открыл блокнот. Первые страницы были заполнены аккуратными списками: учет книг, заказы поставщикам, простые хозяйственные расчеты. Потом – отрывочные мысли, цитаты из прочитанного, даже попытки стихов. А затем... затем начались записи, помеченные датами. Датами того самого месяца, что изменил всё.

Его пальцы замерли на странице. Он узнал почерк. Тот же, что был в инвентарных книгах, но здесь – менее официальный, более нервный, живой. Он начал читать. Сначала записи были краткими, почти деловыми: «Закрылась поздно. Чувствую усталость. Забыла пообедать – неприлично». Потом, после даты, которая совпадала с ночью его появления: «Невероятное. Чудо или кошмар? В магазине иностранец. Ранен. Стража ищет. Испугалась за себя, за магазин. Стыдно. Но выбора не было».

Бёль перевернул страницу. Дальше шло подробное, почти клиническое описание его раны, шаг за шагом, с заметками о «золотистых прожилках» и «странном жаре». А потом, среди этих сухих наблюдений, вдруг врывались совсем другие строки: «Он назвал своё имя. Чхве Бёль. Горная Звезда. Красиво. Говорит с трудом, но глаза... в них нет зла. Только боль и какая-то древняя усталость. Как будто он несёт на плечах не только свою тяжесть».

Сердце Бёля забилось чаще. Он листал дальше, и мир вокруг – разгромленная комната, пыль, тишина – перестал существовать. Перед ним оживали строчки, дышащие её голосом.

«Сегодня он впервые сел у окна. Сидел часами, просто смотрел. На облака. На ветер, колышущий флаги. Говорит, что по ветру можно узнать, какой остров вдали поливает дождь. Невероятно. Я принесла ему чай, он попробовал и сделал такую гримасу, будто отвар из гвоздей. Потом извинился. Мило».

«Он пытался подмести пол. Одной рукой. Получилось криво, но он был так сосредоточен... Я сделала вид, что не заметила. Потом переделала, когда он уснул».

«Сегодня нашёл на полке «Легенды Архитерры». Спросил про Великий Город. Я рассказывала. Он слушал так внимательно, но в глазах было это... недоумение. Будто я рассказываю сказку про летающих свиней. Интересно, каким наш мир кажется ему? Шумной, душной железной коробкой?»

И вот, ближе к концу сохранившихся страниц, дата за несколько дней до их бегства:

«Что-то во мне меняется. Раньше я любила тишину, предсказуемость. Каждый вечер был священным ритуалом. А теперь... Теперь я ловлю себя на том, что жду, когда он сойдёт вниз, или я поднимусь наверх. Что я прислушиваюсь к его шагам, к тихому шепоту, когда он говорит сам с собой на своём языке. Это пугает. Это нарушает все мои правила. Но... это и не плохо. Кажется, жить рядом с кем-то... с кем-то живым, дышащим, не таким упорядоченным, как книги... это не так уж и плохо».

Последняя запись была короткой, оборванной, будто её писали впопыхах, уже слыша стук в дверь:

«Если он решит остаться... после всего, что случится... Я думаю, я не буду против».

Тишина в комнате стала иной. Она больше не была пустой. Она была наполнена эхом этих слов, этого тихого, робкого, такого человеческого признания. Бёль сидел, не двигаясь, сжимая в руках блокнот. Глаза его были широко открыты, но видели они не разгромленную комнату, а её – склонившуюся над этими страницами при свете лампы, старательно выводящую буквы, пытающуюся разобраться в хаосе своих чувств так же, как она разбирала хаос в библиотеке.

Все стены, все защиты, что он выстраивал вокруг своей боли за этот год, рухнули в одно мгновение. Тоска, которую он носил в себе как холодный, тяжёлый камень, вдруг растаяла, превратившись в горячую, щемящую волну, которая подкатила к горлу и выступила жгучей влагой в уголках глаз. Он не плакал. Драконы не плачут. Но что-то внутри него, что-то глубокое и древнее, содрогнулось.

Он признавался себе в этом лишь смутно, краем сознания, отгоняя эти мысли как ненужные, невозможные. Но сейчас, глядя на эти вырванные, спрятанные страницы, он больше не мог отрицать. Да. Он испытывал к ней чувства. Не просто благодарность. Не просто долг. Не просто товарищество по несчастью. То было что-то большее. Что-то, что начиналось с удивления перед её храбростью, росло рядом с её тихой силой, расцветало в их странном, молчаливом взаимопонимании. Он хотел защищать её не потому, что дал слово. А потому, что мысль о мире без её любопытного взгляда, без её упрямой пряди волос, без этого странного сочетания практичности и мечтательности была невыносима. Он хотел показать ей своё небо. И, как оказалось, она была готова впустить его в свой маленький, упорядоченный мир.

Он так и не успел. Не успел ничего сказать. Не успел ответить на её невысказанное «я не буду против».

Бёль осторожно, с бесконечной нежностью, отделил те самые, последние страницы от блока. Он сложил их аккуратно, несколько раз, и поместил туда же, во внутренний карман рубахи, рядом с холодной латунной ящеркой. Теперь у него было две реликвии. Одна – мёртвая, механическая память. Другая – живая, трепещущая словами её души.

Он поднялся, взял лампу. Его лицо в её колеблющемся свете было печальным, но уже не потерянным. Боль никуда не делась. Она, возможно, и не уйдёт никогда. Но теперь она была не просто пустотой. Она была наполнена смыслом. Наполнена ею.

Он вышел из комнаты, спустился по лестнице, прошёл через прибранный, уже не казавшийся таким чужим, первый этаж. На пороге он обернулся, окинул взглядом царство книг, теперь тихое и пустое.

– Спи спокойно, Хозяйка, – прошептал он. – Твой мир в порядке.

И шагнул в ночь, неся в кармане у сердца два самых ценных сокровища: безмолвное эхо былой жизни и тихий голос, согласившийся его принять.

Комментарии (0)

Войдите, чтобы оставить комментарий