Глава 29 из 29

29

Десять лет — это срок, достаточный для того, чтобы рухнули империи, выросли леса, а боль из острого, режущего ножа превратилась в тупой, привычный гнет, вросший в позвоночник. Мой сон оказался не предсказанием, а точной сметой. Чертежом с указанием всех размеров горя. Лизу убили именно так, как мне и снилось. В просторной прихожей. Пуля, выпущенная рукой неизвестного молодого человека — марионетки в чужой игре, — попала ей прямо в голову. Точно, почти клинически. Никаких шансов на исповедь, на последний взгляд, на прощальное слово. Она просто перестала быть. Один момент — живая, с холодным расчетом в глазах, с легким напряжением в плече, следующий — падающий на холодный кафель сосуд, из которого навсегда ушло всё, что делало ее Лизой.

Ее похоронили в закрытом гробу. Это не было удивительно. Даже гримеры из самого известного ритуального агентства не смогли бы восстановить то, что сделала пуля. Смотреть на ее изуродованное лицо было бы непереносимым кощунством. Я и так видела его каждую ночь — во сне, наяву, в каждой тени. Мне хватило того, что я видела в последнюю секунду: не боль, не страх, а лишь легкое удивление, будто она увидела что-то неожиданное, но не имеющее к ней отношения.

Я осталась жить в ее квартире. В нашей квартире. Это был не акт памяти, а форма заточения. Я законсервировала пространство, оставив всё так, как оно было в день ее смерти. На тумбочке у кровати лежала книга — какой-то малоизвестные роман, на странице 237 была вложена закладка, где описывался шторм. Она любила эти описания, говорила, что чувствует в них родственную стихию хаоса. В прихожей на плечиках висело ее пальто — потертое на локтях, тяжелое, пахнущее дождем и тем самым, ее, парфюмом с нотой дерева бьющего прямо в нос и сражая на повал. Рядом, как будто только что сброшенные, стояли массивные кожаные ботинки, на которых засохли брызги уличной грязи. Иногда мне казалось, что от них все еще исходит тепло ее ног.

Каждое утро начиналось с одного и того же обмана. Я просыпалась от того, что Гном тыкался мокрым носом в щеку, требуя завтрака. Марс, тяжелый и теплый, лежал, прижимаясь спиной к моим ногам. Грейс устраивалась в ногах, вздыхая во сне. И все они — все трое — занимали ее половину кровати. С первых же ночей после ее смерти они перестали спать на своих лежаках. Они пришли сюда, как на пост. И остались. Их теплые, дышащие тела заполняли пустоту, но не могли ее согреть. Я лежала, глядя в потолок, и позволяла себе на пять минут полной, сладкой, предательской иллюзии. Что она просто в командировке. Сложной, опасной, долгой. Что сегодня — обязательно сегодня — утром я услышу, как ключ грубо повернется в замке. Дверь громко хлопнет о косяк — она никогда не закрывалась тихо, будто бросала вызов самой тишине. Послышится знакомый грохот: падение сумки на пол, звон ключей, сброшенных на тумбу. Потом — два глухих удара: сперва правый, потом левый ботинок, скинутые с ног.

И вот тут я вскакивала. Сердце колотилось, дыхание перехватывало. Я выбегала из спальни, а за мной, лая и суетясь,неслись собака и два кота. В прихожей... В прихожей было пусто. Пальто висело неподвижно. Ботинки молчали. И тогда, стоя в центре холла, я закусывала кулак, чтобы не заплакать от боли, которая накатывала с новой, неослабевающей силой. В моем воображении картина продолжалась. Я бросалась к ней, к этой призрачной, но такой реальной в моей голове Елизавете, и впивалась лицом в грудь, в грубую ткань ее свитера. Я вдыхала бы запах — сложный, горький, живой коктейль из сигарет, пота, машинного масла, уличной крови, грязи, пыли и все того же, неповторимого парфюма. Он был бы не свежим, а впитавшим в себя весь ее день, всю ее борьбу.

— Скучала? — спросила бы она хрипло, и ее грудь под моей щекой слегка вздрогнула бы от усмешки.

И я бы расплакалась. Потому что скучала. Всегда. Даже когда она уходила в душ на десять минут, я уже тосковала по звуку ее голоса, по тяжести ее взгляда. А уж после этих бесконечных, выматывающих душу командировок...

Я бы подняла голову и увидела бы ее лицо. Не идеальное, а новое, побитое, с свежим синяком под глазом или разбитой губой. Моя рука сама потянулась бы к поврежденному месту, пальцы едва коснулись бы кожи. Она бы поморщилась, отдернулась — она ненавидела, когда к ее ранам прикасались с жалостью.
— Не сейчас, Ира, — буркнула бы она и поцеловала мою руку. — Позже.
Но потом, после долгого, шумного душа, когда пар заполнял бы всю квартиру, она вышла бы, одетая в мой, слишком маленький для нее, банный халат, и уселась бы на табурет на кухне, покорно подставляя мне спину или плечо. И я, доставая аптечку, делала бы свое дело: обрабатывала ссадины, прикладывала к синякам холодные компрессы, накладывала пластыри. Она сидела бы с закрытыми глазами, слегка постукивая пальцами по столу, и иногда, сквозь зубы, говорила: «Легче, садистка». А потом, когда я заканчивала, открывала бы глаза, и в них, усталых, очищенных водой, появлялась та самая, редкая, мягкая улыбка. Без усмешки, без защиты. Только для меня.

Но это больше никогда не случится. Никогда. Знание это — не абстрактное. Оно конкретное, как камень в желудке. Каждое утро я проглатываю его заново.

Я стала как Лиза. Вернее, стала тем, чем она казалась посторонним. Холодной. Замкнутой. Опасливой. Родственников не было. Друзей — тем более. Моя собственная семья отшатнулась от меня еще на первых порах, уловив запах опасности, чуждый их миру кредитов, отпусков и дачных участков. Лиза была моей семьей. Теперь ее не было.

Она научила меня главному: безопасного места не существует. Даже на другом конце света. Если ты кому-то нужен — тебя найдут. Если в тебе есть что-то ценное — за этим придут. Единственная безопасность — в постоянной готовности. В квартире были свои тайники, свои протоколы. Я научилась спать чутко, как она. Слышать не просто звуки, а их смысл: лифт остановился не на том этаже, в подъезде слишком тихо, машина под окном стоит с заглушенным мотором дольше положенного. Это не паранойя. Это знание правил игры, в которую я была втянута.

Единственным исключением, слабым лучом в этом охранном тунеле, оставалась семья Дани. Но и с ними я общалась редко, по строгому графику, больше похожему на контрольные точки. Я боялась принести им беду. Тень моего мира не должна была пасть на их светлую, нормальную жизнь. Но они не отпускали. Даня, упрямый и добрый, раз в месяц звонил и говорил: «Ира, приходи на пироги. Катя напекла». И я, после долгих внутренних дебатов, шла.

Они попросили меня стать крёстной мамой их сына, Артема. В этом мальчишке, этом чуде из плоти, смеха и неудержимой энергии, я не чаяла души. Он был живым антидотом от всего, что меня окружало. В нем не было ни капли той грязной тяжести, которой был пропитан мой мир. От родителей он взял всё самое лучшее: Данино упорство и спокойную силу, Катину теплую, лучистую доброту. Сейчас ему было уже десять. Целое десятилетие. Я помнила каждый его этап. Но ярче всего — как он начинал ходить. Даня водил его по квартире за ручки, а Артем, пыхтя, концентрируясь всем своим маленьким существом, перебирал ножками. Потом он останавливался, поднимал голову, смотрел на отца своими огромными, темно-зелеными, абсолютно ясными глазами, полными безграничного доверия и восторга, и говорил: «Па-па». Одно слово. И Даня расплывался в такой улыбке, что казалось, вот-вот лопнет от счастья. Он подхватывал сына на руки, целовал в щеки, а тот визжал от восторга. Я наблюдала за этим, сидя в углу дивана, и чувствовала, как в моей окаменевшей душе что-то тает и болит одновременно.

Мы с Лизой тоже мечтали о детях. Поздно, почти в шутку, начали этот разговор. Боялись. Она боялась передать ребенку свое проклятие, я — не вытянуть, не защитить. Потом решили: возьмем девочку из детдома. Дадим кому-то шанс на относительно светлое будущее. Уже начали присматривать, изучать процедуры. Успели только поделиться этой мыслью с дядей Яшей, который хмыкнул и сказал: «С ума посходили обе. Но... ладно. Если решите — помогу». Мы не успели. Всего пара месяцев не хватило. Иногда я думаю, что из нас получились бы хорошие родители. Особенно Лиза. Она — строгая, но бесконечно справедливая, способная научить ребенка видеть мир без розовых очков, но и не бояться его. В ней, под всей броней, было столько нерастраченной, тихой нежности. Она могла бы стать потрясающей матерью. Железной внешне и бесконечно мягкой внутри.

Я продолжаю хранить ей верность. Это не подвиг и не обет. Это естественное состояние, как дыхание. В мыслях, в памяти, в каждом решении я сверяюсь с ней: «А как бы Лиза сделала? А что бы она сказала?».  Я буду верна ей до конца своих дней. Потому что любовь не кончается со смертью. Она меняет форму, становится тенью, воздухом, внутренним компасом, но не исчезает.

И я надеюсь. Надеюсь так яростно, так отчаянно, как только может надеяться человек, у которого больше ничего не осталось. Я надеюсь, что загробная жизнь существует. Не обязательно с райскими садами или ангелами. Просто иное место. Где стираются все раны, все пули, вся грязь. Где душа принимает свой истинный, неискаженный облик.

И там, на каком-то пороге, в тихом, неярком свете, стоит она. Не в пальто, которое почти касается земли и не в своих грязных уже явно потрепанных временем ботинках, а в чем-то легком, невесомом. Без синяков. Без усталости в уголках глаз. Она оборачивается. Видит меня. И на ее лице — не усмешка, не оценка, а та самая, редкая, подлинная улыбка, которую она дарила только мне, когда была по-настоящему счастлива.

Я бегу. Спустя годы, десятилетия ожидания, сбрасываю с себя всю тяжесть прожитой без нее жизни, как ненужную кожу, и бегу. Падаю в ее крепкие, навсегда надежные объятия. И она обнимает меня. Крепко-крепко. Так, как будто и не отпускала никогда. И шепчет на ухо своим хрипловатым, бесконечно родным голосом:
«Ну, наконец-то. Я ждала. Думала, никогда не придешь».

И я плачу. От счастья. От облегчения. От тоски, которая наконец нашла свое завершение. И мы идем. Куда-то. Рука об руку. Уже навсегда. Уже ничто и никогда не сможет нас разлучить. Ни пули, ни время, ни сама смерть. Потому что наше «после» только начинается. И оно — навсегда.

Понравился фанфик? Поделитесь впечатлением!

Так сообщество узнает, что действительно стоит прочесть.

Комментарии (0)

Войдите, чтобы оставить комментарий