24. Щелочь
Снейп стоял в тени напротив невзрачного здания в Кривом переулке. Вывеска «Мыльная Опера» была выполнена витиеватым шрифтом, который резал ему глаз своей легкомысленностью. Из приоткрытой двери доносился густой, сладковатый запах — смесь воска, эфирных масел и чего-то ещё, удушающе-домашнего. Это место было полной противоположностью всему, что он знал и ценил.
Он не строил планов. Не обдумывал стратегию. Он просто пришёл. Пришёл, потому что пять лет молчания внезапно стали невыносимы после тех нескольких секунд в архиве. Пришёл, потому что её лицо и её голос не выходили у него из головы, как навязчивый мотив. А ещё — потому что в памяти всплывал образ того мальчика. Не его мальчика, просто ребёнка. Но ребёнка, который почему-то смотрел на него без страха, с тем прямым, незамутнённым любопытством, которого Снейп не видел в глазах учеников уже много лет.
Зачем? — этот вопрос без ответа жёг его изнутри. Он не ждал объяснений. Возможно, он просто хотел... посмотреть. Увидеть её в другом контексте, не на официальном приёме и не в момент болезненной случайной встречи. Услышать, зазвучит ли в её голосе что-то, кроме ледяной вежливости.
Он чувствовал себя неловко, и это бесило его ещё сильнее — ядовитая, унизительная досада, от которой кровь приливала к вискам и гудела в ушах. Его пальцы, затянутые в тончайшую кожу перчаток, нервно, с силой впились в складки мантии, сминая дорогую ткань. Войти туда — значило не просто переступить порог. Это было равносильно публичному признанию, подписанному собственной дрожащей рукой, — признанию в своей уязвимости. В том, что она, спустя все эти годы, всё ещё может одним лишь призрачным воспоминанием растревожить эту старую, до костей обнажённую рану.
Он уже было сделал резкий шаг назад, в тень арочного прохода, решив про себя с ледяной ясностью, что эта затея — не просто слабость, а самый что ни на есть оголтелый идиотизм. Но в последний миг его взгляд, скользнувший в сторону, наткнулся на витрину. За идеально чистым, холодным стеклом, будто за барьером иного, слишком хрупкого мира, лежали причудливые, нелепые брусочки мыла. И среди этой кричащей, пастельной нежности один, тёмный, почти что чёрный, с бархатистой матовой поверхностью, приковал его внимание. В нём не было ни дурацких лепестков, ни ослепительных блёсток, кричащих о тщеславии. Он был строгим, молчаливым и завершённым в своей простоте. Совершенно таким, каким он сам всегда стремился быть — неприступной крепостью.