Глава 4 из 12

IV

Пока Уильям исследовал Лес, на берегу, где играли остальные дети, происходили некоторые изменения. Рано или поздно ученики узнавали друг от друга общественное положение родителей и затевали новую игру. В день, когда решали делиться, берег Парка на время совершенно пустел (никому не хотелось обсуждать столь важные вещи в присутствии учителя, хотя бы и спящего), дети выбирали ближайшую полянку, сходились все там и принимались кричать и доказывать друг другу свои достоинства, претендуя на то или иное положение. Скоро от этих споров делалось совсем жарко, и земля Парка оседала под кучей малой дерущихся. Потом дети, понимая наконец бессмысленность таких обсуждений, отползали друг от друга подальше, потирая царапины и ушибы и задыхаясь в стоящей кругом пыли. Тогда вопрос разрешали мирно: дети Господ (или из тех семей, где к Господам принадлежал отец) отныне звались «Господами», дети собственников – «собственниками», а детям рабочих не оставалось ничего, как признать себя наследниками родительской службы.

Бывало и так, что из семьи рабочих происходил какой-нибудь особенно дерзкий мальчонок, не обращавший ни на кого внимания, а то и не боявшийся наподдать кому-нибудь как следует, еще до того, как начиналась большая драка, и он становился «Господином». Или девочка, выросшая в семье Господина, но в Парке Америго привыкшая не ссориться, а обмениваться с другими детьми ценными находками и много болтать о всякой всячине, хитростью набивалась в «собственники». Так или иначе, ученики разделялись на три неравные группы: «рабочие» – они составляли большую часть, «собственники» – их не набиралось и четверти, и «Господа» – а этих было и того меньше.

Когда учитель видел замаранные костюмчики и разгорающиеся ссадины и шишки, он созывал учеников и говорил так:

– Сила дана нам Создателями для сплоченного труда, сила дана ими нам для нашего терпения, сила дана творцами для любви к ним и к Америго! Растрачивая ее праздно, мы сбиваемся с пути к Цели, питая в себе одно праздномыслие! Спрашиваю вас, друзья мои – разве не хотите вы презреть это праздномыслие во имя Америго и высших Благ?

Дети пристыженно молчали.

– Благоразумный пассажир не обращает свою силу в зло, ибо он почитает труд – а каждый из вас есть труд и плод труда вашей семьи, ее надежда и надежда Корабля, надежда самих Создателей. Благоразумный пассажир не обращает свою силу в зло, ибо он желает высших Благ, которые принесут ему вечную радость. Благоразумный пассажир не обращает свою силу в зло, ибо он хранит в своем сердце образ Создателей, а Создатели не причиняют зла и боли, и их одежды чисты!

И ученики с грустью разглядывали свои истерзанные костюмы.


В большой игре в положения рождалось еще множество забавных игр. Одна такая игра называлась «Или не Господин?». Юные «Господа» смыкались ненадолго в тесное обсуждение, после чего кто-то из них выходил вперед и остальные хором задавали ему вопрос, больше похожий на приказание: «Можешь издать закон – или не Господин?» Тогда вышедший ученик гордо поднимал правую руку, подражая учителю, и во всеуслышание провозглашал какой-нибудь «закон»: все теперь должны были выворачивать пиджаки и жакеты наизнанку, или ловить букашек (иногда таких, которые могли хорошенько цапнуть в ответ на посягательство), или поочередно висеть на суку указанного дерева (если кто падал, того забрасывали комками земли, чтобы ему стало стыдно за свои одежды перед учителем и творцами). Случались довольно буйные задумки, вроде такой: одному «рабочему» или «собственнику», избранному «законом», было велено достать ключ из кармана блузы спящего учителя, наложить себе за пазуху мелких камней, затем выбраться наверх, открыть ворота Парка, добежать до ближайшей лавки и попасть камнем в рисунок на витрине (или, на худой конец, в одно из обычных окон), затем вернуться на берег – оставшись незамеченным. Чтобы «закон» исполнялся без праздных уклонений (все уже хорошо понимали значение слова «праздный»), беглеца сопровождал один из «Господ» (разумеется, отнюдь не тот, кто провозглашал «закон»). «Рабочие», не желающие отставать, заводили похожую игру, с вопросами вроде «Можешь съесть эту зеленую букашку – или не рабочий?» или «Можешь сделать вот такой кувырок – или не рабочий?». «Собственники» обычно были зрителями: пользуясь всеобщей увлеченностью играми, они присваивали большую часть учительских подачек, рассаживались вдоль берега и наблюдали, беспрерывно жуя, сплетничая и смеясь. Правда, «Господам» ничего не стоило придумать «закон», который обязывал «собственников» щедро делиться сочными плодами. Но те не унывали, даже когда пустел холщовый мешок – они отдавали его «рабочим» в обмен на лесные находки, а «рабочие» придумывали ему новые применения, которые часто приводили все к тем же позорным травмам.

Эти игры не только приносили много веселья, но и подтверждали принадлежность к той или иной группе. Впрочем, как-то раз игра едва не закончилась преждевременным отбытием одного из детей. Молчаливый мальчик Кевин Гройц, хотя и был сыном Господина, терялся на берегу как песчинка, и даже если он пытался с кем-то заговорить, никто не обращал на него внимания: голос у него был пискливый и почти неслышный в толпе. Он, конечно, стал «рабочим», и когда до него дошла очередь в игре, дерзкий и бесстыжий Клифф Грунт (который легко мог бы сделаться «Господином», будь он хоть капельку поумней) предложил остальным очень забавную, по его мнению, штуку. Они тут же разделили это мнение, и все набросились на тихоню Кевина со словами: «Можешь прыгнуть в ров – или не рабочий?» Кевин посмотрел в песок, помедлил, затем повернулся и вправду сиганул прямо в воду. Раздался громкий всплеск, и тихий пискливый Кевин вдруг истошно заорал. Ров был довольно глубок, а плавать никто из детей, конечно же, не умел. К счастью, Кевин вовремя уцепился за какой-то выступающий камень, но вопить не перестал, и тогда пробудился учитель, который тотчас же вытащил его на берег сильными руками.

– Не дайте Океану соблазнить себя! – гневно кричал потом учитель, выстроив перед собой напуганных детей. – Океан несет гибель! Творцы не спасут вас, если вы сами отдадите себя смертоносному Океану! Слушайте вашего учителя! Слушайте Господ! Слушайте Создателей!

Кевин, смотревшийся жалко в своем тяжелом мокром костюме, продолжал отчаянно орать, и его проводили домой (так как это приключилось в воскресенье). Дома он сам принял внушительную порцию благоразумия и терпения и вскоре смирно заснул как ни в чем не бывало.

Вид промокшего пиджака, как ни странно, натолкнул детей на новую идею. Ни у одной из групп прежде не имелось никаких знаков отличия – все были одеты в одинаково белые костюмы с шортиками и юбками, мальчики носили одинаково короткие волосы, девочки – короткие пышные хвостики... А теперь, когда учитель отходил ко сну, «Господа» обрызгивали свои пиджачки и жакеты водой изо рва (осторожно, они все-таки начали опасаться этой воды) и после этого, изукрашенные темными пятнами, разгуливали по берегу, стараясь не выступать из-за тени, чтобы ненароком не высохнуть. Но спустя какое-то время им надоело мочить одежду, и тогда появился такой порядок: «Господа» оставляли на себе целый костюм, «собственники» снимали белый пиджак или жакет, а «рабочие» спускали чулки и раздевались до пояса. Это касалось даже девочек, хотя у них под блузками все же оставались еще легкие белые камисоли, снимать которые они отказывались наотрез (никто и не спорил, все равно их уже было нетрудно отличить от «собственниц»).


С того же года ученики повторяли за учителем символические движения рук: перед тем, как он произносил речь, они поднимались со скамей и так же склонялись к своим башмакам и возводили руки, а учитель наблюдал за ними, одобрительно кивая. Окончив главную речь о Заветах, он начинал говорить об острове, о его обитателях, о Празднике Америго, о небесных светилах и стихиях, и даже об Океане.

– Океан, – говорил учитель, – был однажды бескрайней далью, мертвой и беспросветной, над ним тяготели мрачные тучи, выше которых не было ни солнца, ни звезд, ни луны, а только безликая пустота... Мудрые Создатели вознесли на небеса светила, чтобы мы могли видеть друг друга, видеть Блага земли Америго и злобу синего Океана. Они разорвали тяжелый пласт грозовых туч, чтобы свет проник на берега острова высших Благ...

– Учитель! – раздавался чей-то голос.

Теперь ученики получали право задавать вопросы.

– Я слушаю вас, герр Шефер!

– Если наверху ничего не было, откуда же пришли Создатели?

– Этого я не знаю, – с улыбкой отвечал учитель. – Я знаю, что наш чудесный Корабль скоро опустится на остров высших Благ – и тогда мы будем говорить с Создателями, тогда мы будем вознаграждены за наше терпение, тогда мы услышим от них ответы, которые не находим в писаниях! Для нас Создатели незримы, – продолжал он. – Они незримы, но они смотрят за нами и наставляют нас на верный путь, давая волю и мудрость нашим Господам... На Америго и только на Америго откроются наши глаза так, чтобы мы лицезрели творцов и говорили с ними! Лицезрение будет наградой нам за любовь, которую мы несем на Корабле, и труд, который мы прилагаем на Корабле... – Тут он мрачнел сильнее тучи и обводил взглядом аудиторию. – Но бойтесь, друзья мои, сделаться глупцами, которые отвергнут благодатный берег Америго... ибо им суждено оказаться на дне Океана, стать бескрайним злом и вечными муками!..

Мало-помалу дети начинали бояться Океана только от его слов и приучались радоваться тому, что под их ногами твердь – будь то земля Парка, мощеная улица палубы или домашний пол. Когда кто-то из учеников задал вопрос о смерти, учитель ответил так:

– Многие из вас уже слышали о предстоящем отбытии. По истечении отпущенного нам срока, то есть пятидесяти лет, каждого пассажира отправят за борт, где Создатели подхватят его своими могучими руками и перенесут на Америго.

– Значит, когда мы умрем, нас просто сбросят в Океан? – испуганно воскликнул ученик.

– Вы на редкость невнимательны, герр Хуммельс, – улыбнулся учитель. – Вы опуститесь на благоволящую длань одного из Создателей и проведете время до дня прибытия в блаженном полете. Конечно, если не задумаете низвергнуть себя в Океан! Ни один из нас не должен покидать Корабль раньше предписанного срока – ибо нет места такому несчастному в руках мудрых Создателей, канет он в кошмарные пучины Океана, и не встретит его остров Америго, не придет он к высшим Благам...

Когда разговор был окончен, просветители провожали детей в рисовальную аудиторию или же ученики отправлялись с учителем в Парк. Выходы в Парк Америго были сокращены на один день, и этот день полностью посвящался занятию чтением. Читали, правда, исключительно Книгу Заветов, и читали вслух, а учитель поправлял их, если они ошибались, и указывал на излишнюю торопливость или праздную медлительность.


К третьему году Элли выучилась не только читать, но и сносно считать – все из-за того, что в Школе начали заново учить счет и записывать его в тонкие белые тетрадки. Уильям, конечно же, таскал их с собой в Парк Америго! Элли сперва отнекивалась и слушала его неохотно, но потом ей понравилось знать наверняка, сколько видов у гвоздики и всяких других лесных чудес, и сколько у них бывает лепестков и отростков, и многое-многое другое, и она долго благодарила его и просила научить ее «всем-всем» числам. Дошло до того, что она наловчилась выполнять с ними разные действия, да еще в уме, чем вызвала немалое удивление Уильяма. «Вот бы я мог так! – думал он с восторгом и завистью. – Что сказал бы на это учитель?»

Элли давно перечитала все детские книги, какие имелись у ее друга, но это ее не огорчало: ведь ей самой всегда находилось что показать и рассказать Уильяму. Когда она однажды привела его на земляничную поляну, он сказал с набитым ягодой ртом:

– Мама еае иф нее жем. Фкушн! И пешо пихохи. Я поом попвобуу пхынефы.

– Из ягоды? – поразилась Элли. – А где она ее берет? Разве твоя мама бывает в Лесу?

– Нет, конечно, не в Лесу, – хохотнул Уильям. – У нас есть такие штуки, называются оранжереи. Из стекла...

– Что такое стекло? – тут же спросила девочка смущенно. – Я забыла.

– Что-то вроде волшебного льда, – ответил он. – Я как-нибудь покажу тебе такую штуковину. Вот. В этих оранжереях растут всякие там... еда. Овощи, фрукты. И клуб... и земляника тоже. Только мы не заходим туда, потому что всю землянику собирают за нас и складывают в тележки.

– Тележки?

– Это вроде такого тайника, который возят с собой.

– Здорово! – сказала Элли. – Но скучно. А какие еще у вас есть... штуковины? Расскажи!

Уильяму ничего не оставалось, как попробовать описать палубный быт своими словами. Начал он с обстановки родительского апартамента. Изумрудные глаза расширялись от удивления и восхищения, сужались в недоверии и недоумении, быстро-быстро хлопали от нетерпения; когда он на минуту умолк, чтобы перевести дух, глаза сомкнулись в раздумье. Многие из этих вещей уже были известны ей из книг, но Уильям, который очень боялся заставить ее скучать, далеко не всегда рассказывал о них подробно.

– И все же это – ерунда, – сказала она, поразмыслив. – Без всего этого можно обойтись. Правда, я бы посмотрела на ваши матрацы... А живут ли у вас звери и птицы?

– Нет, зверей нет, – покачал головой Уильям. – Звери только в книгах, но там их не очень много. Может, потом я смогу найти новых...

– Потом?

– Ага. Когда поступлю на какую-нибудь службу и смогу покупать новые книги.

– Покупать?

– Да, менять кораблеоны...

– А это что?

Уильям долго пытался объяснить, но Элли понять не хотела – или, наверное, не могла. Он подумал – раз в Парке Америго никто никогда не предлагал ей обменять что-нибудь на кораблеоны, то она и не должна этого понимать. Но Элли, прежде чем он окончательно сдался, вдруг захихикала.

– Мне все ясно, – заявила она. – Я бы отдала много кораблеонов за те картинки, как ты их называешь, они очень милые, – заметила она. – Как они делаются?

Уильям на это сказал, что он, если сумеет, принесет ей свои карандаши и покажет.


Занятия в Школе постепенно усложнялись.

В четвертом году рисование было прекращено. Учитель объявил, что будет теперь преподавать новые науки – символогию, риторику и высокую литературу. Преподавание начиналось в главной аудитории: после речи о Заветах учитель доставал книгу, взятую из «Научных Изданий», и зачитывал текст, держа ее на весу левой рукой. Правой рукой он в это время выделывал свои обычные жесты (хотя в них, пожалуй, уже не было большой нужды: дети увлекались скорее его словами, нежели движениями).

На занятии символогией говорили, разумеется, о символах – знаках, картинах, статуях, словесных выражениях и прочем. Каждый ученик должен был хорошо запомнить, как все эти вещи связаны с текстами Заветов. При этом многие символы требовали подробного разъяснения.

– Учитель! – кричал кто-то с задней скамьи. – Сплоченность выражается горстью камней? Но отчего Создатели считают нас за камни?

– Не смущайтесь, герр Шефер, и вы, остальные мои друзья, – отвечал учитель. – Если даже творцам будет угодно обратить нас в камни, мы познаем величайшее блаженство, один вид Америго превзойдет все наше смиренное существование здесь, на Корабле!

От таких обещаний все же дурно пахло, и учитель спешил добавить:

– Символика этих гладких камней, однако, заключается не в том, что мы должны сравнивать себя с камнями, а в том, что мы должны сгладить в себе праздные наклонности, как воды сглаживают острия камней на прибрежьях острова высших Благ, что ни один из нас не способен стать равным Создателям, ни один из нас не отступит с пути, намеченного творцами, – в этом есть сплоченность и любовь!

Вот что он говорил о других символах:

– Заветы призывают нас к послушанию, какое мы воспитываем в себе с детства – мы должны слушать Господ, которые мудро говорят устами творцов. Вот символ – Господин в голубых одеждах, что символизируют небо и Создателей;

Заветы призывают нас к труду, приближающему нас к острову высших Благ. Вот символ – рабочий в зеленых одеждах, что символизируют жизнь и природу острова Америго;

Заветы призывают нас делиться плодами своего труда, ибо за это воздастся нашим семьям. Вот символ – собственник в красных одеждах, что символизируют плоды земли, питающей жизнь и природу острова Америго...

В эти минуты каждый ученик, независимо от того, к какой группе он принадлежал, испытывал нечто похожее на гордость.

Наговорившись о символах, приступали к изучению риторики. Эта наука мало чем отличалась от обычного чтения; все нужные тексты содержались в Книге Заветов, а в качестве приглашенных слушателей выступали услужливые просветители. Ученики в порядке очереди выходили на всеобщее обозрение и прочитывали наставительные тексты, исполненные красоты выражения. В конце занятия читали все вместе нестройным хором. Задачей этой науки, по мнению учителя, было «донести мудрость писаний до наших сердец, возжечь в них тысячелетнюю любовь к Создателям и возбудить стремление к сплоченности».

Высокую литературу изучали в рисовальной аудитории, где на столах детей дожидались массивные книги для взрослых, из числа тех, что обычно покоились на домашних полках. Ученики читали вслух по очереди, по одной главе, а учитель время от времени прерывал их для обстоятельного толкования.

– Сила высокой литературы, – говорил он, – в искусном отражении человеческих пороков и пагубного влияния праздностей. Вменив Создателям в вину скоропостижное отбытие матери, герой разбивает статуэтку творца, и это указывает на зарождение в нем праздного сомнения... Однако же портрет на стене – Глава палубы в голубом – остается нетронутым, и это говорит о том, что герой еще не обречен на вечные муки, но способен заслужить прощение послушанием... Задернутые синие занавески в его апартаменте означают... что же они означают, фрейлейн Клюзе?

Высокая золотоволосая девочка с готовностью поднималась из-за стола.

– Океан! – уверенно отвечала она. – Они значат Океан, учитель!

– Не просто Океан, – кивал учитель, – а Океан праздной злобы, волнами обволакивающий сердце героя, заслоняющий, как эта занавесь, его чувство от света, источаемого небом и образами Создателей. Автор передал этот художественный текст со слов Создателей с тем, чтобы оберечь нас от безнадежного мрака и неблагоразумного отчуждения от подобных нам... Мы еще поговорим об этом, когда будем заниматься символогией.

Изучение наук длилось все дневное время.


Однажды, когда Уильям и Элли отдыхали под кроной доброй лиственницы, девочка вдруг сказала грустным голосом:

– Помнишь, как я мешала, когда ты пытался стащить у дерева шишку?

– Не очень, – отозвался Уильям.

– Эти шишки были бы тебе ни к чему, – продолжала она. – Они часто забирают то, что им вовсе ни к чему.

– Наверно, так, – сказал Уильям.

Элли обхватила руками колени и глянула на него исподлобья.

– Но сейчас, если захочешь, можешь забрать что-нибудь с собой.

– Зачем?

– Я не видела твою Лену, но... но... Если она твоя Лена, то она, должно быть, не такая уж и противная. Ты бы мог отнести ей ягоду... или орехи. Ты говорил, что орехов у вас нет.

– Мама совсем не противная, – подтвердил Уильям. – Наоборот. Она почти такая же милая, как ты, хотя и взрослая. Но подарки из Леса ей как-то не нравятся. Учитель ей в голову вбил, что... Не важно. Она все равно не возьмет их, да еще расскажет ему, и это сочтется за... праздное любопытство.

– За что сочтется?

– Не думай об этом, Элли, – сказал ей мальчик. – Нам с тобой это не нужно.

Но Элли все же о чем-то подумала, потом ее глаза опять стали веселыми, и она на четвереньках выбралась из-под пушистых хвойных лап.

– Ладно. Идем?

Уильям радостно кивнул и выкатился вслед за ней.


Итак, время шло, Уильям, как и многие подростки, начинал своенравничать, возражать против упреков матери и даже кое-когда отзываться на слова герра Левского. Рональд, правда, относился к этому снисходительно, в глубине души сочувствуя приемному сыну; а вот фрау Левская была склонна воспринимать все всерьез, как и сам Уильям! Как-то он устроил оглушительную сцену по поводу того, что один из Господ унес с собой целый пирог (тот хотел угостить жену и дочь и не в пример вежливее объяснил это хозяйке). Уильям заявил, что хочет знать, чем он так обязан этому человеку в голубом костюме, что его мнения никто не спрашивает, – хотя ему следовало бы понимать, что мама не станет обсуждать с ним такие вещи, как бы громко он на нее ни кричал. В другой раз он задержался после занятий в Школе и – вместо того чтобы честно рассказать, как он решил пойти на прогулку и забыл о времени – грубо возмутился тем, что его никуда не выпускают по ночам, тогда как отец по воскресеньям уходит задолго до зари. После этого он, подражая разгневанному отцу, схватил с комода бронзовую статуэтку и швырнул в оконное стекло – но самую малость промазал.

– Куда девался маленький, послушный Уильям? – украдкой вздыхала фрау Левская – с досадой и вместе с тем непонятной краской на щеках. – Вот бы Корабль летел так же быстро, как время...

Позднее было решено продать кому-то книги Уильяма и его игрушки – фигурки зверей с крутящимися хвостами и подвижными пастями, фигурки фей со съемными крылышками; спящего колосса, который мог обернуться великим древним драконом, Пожирателем Океана, и старого рыцаря в красном плаще и колпаке, порабощенного Океаном; водяной кольцеброс с разноцветными крючками и кольцами; конструктор из мелких деталей, из которых можно было построить маленький город или большой дворец с бассейном и садом для королевы Лены; настольные игры, играть в которые не гнушалась сама королева, и все остальное. С этим труднее всего было смириться. Хотя он за несколько лет порядочно вырос, эти прекрасные вещи, только будучи рядом с ним, оставались как бы его частью, и теперь выходило, что родители избавляются от этой части.

Он думал, что успеет припрятать в Лесу хотя бы книги и таким образом сберечь их, но все совершилось слишком быстро. Когда мама опустошала ящик, на глазах его выступали слезы негодования! Она оправдывалась, что не делает ничего такого, чего не сделал бы рано или поздно сам Уильям, а прямо сейчас, когда – хочешь не хочешь – надо покупать новую кровать, лишний кораблеон для них лишним точно не будет. Уильям говорил, что этот кораблеон, как пить дать, уйдет на размышление, которое не оставит после себя ничего хорошего, а мама идет на поводу у отца, хотя сама любит некоторые игрушки, отказываясь это признать; и вообще, что за мода разделять развлечения на взрослые и детские и ставить одно ниже другого, если все это служит одной и той же Цели!

Этот вечный, всем известный спор о том, кто кого знает лучше, оканчивался тем, что оба оказывались на зеленом диванчике в скрещенных позах. Она успокаивала его одними и теми же ладонями, губами, волосами и чудо-запахом тела. Он и рад бы был ими успокоиться, но теперь она увлекалась так, что с ним происходило прямо противоположное. Бедная Лена всегда, всегда видела его своим высшим Благом, даром добрых Создателей, понимающих и любящих ее, – и это Благо начинало принимать форму, близкую к истинной, залог будущей награды; а между настоящим и будущим оставалось все меньше разницы в глазах пока еще обыкновенного человека. Уильям видел, что она хочет поделиться с ним еще большей частью себя взамен отнятой, но думал, что в последнюю минуту она скрывает ее от него, и не понимал, зачем нужно так дразнить, и приходил в ярость; а на самом деле трудность состояла как раз в том, что ничего она скрыть не могла – и выручал их только горький вкус спасительного благоразумия и терпения.


В течение всего седьмого года ученики занимались письмом. Учитель раздавал большие чистые листы и ручки в футлярах. Всем было велено раскрыть Книгу Заветов на указанной странице и переписать эту страницу на лист. Пока дети корпели над листами, учитель шептал – как могло показаться, сам для себя – о незримости Создателей и терпении; после принимался натянуто бубнить о символах и наконец, совсем громко, повторял свою наставительную речь, и это означало, что время истекло. Когда дети убирали ручки в футляры, учитель подходил к каждому столу и, оценив переписанное, делал разные замечания. Не у всех получался благовидный почерк: у кого-то он оказывался слишком размашистым, а кому-то, наоборот, следовало выводить буквы четче. Кое-кто, неспособный угнаться за остальными, допускал длинные пробелы. У других недоставало в словах некоторых букв, либо элементы этих букв были испорчены из-за спешки. Во всех случаях учитель поднимал лист над головой и демонстративно потрясал им. Никто, конечно, не мог разглядеть ошибки, но всем было ясно, что ученик неправ.

– Друзья мои! Написанное говорит нам о написавшем! Нет красоты в написанном рукой – нет красоты в сердце, нет света в образе Создателей, живущем в каждом из нас! Каждый пропуск, каждая ошибка на вашем листе – это брешь, которая разлагает образ, лишает ваш труд благости!

На восьмом году письмо превратилось в некоего рода наказание. За невнимательность и небрежность, за вопросы, заданные без обращения, за ошибки при устном чтении и всякое подобное неблагоразумное поведение ученики направлялись на диктанты.

На занятии пересказом учитель шествовал мимо столов, напряженно вглядываясь в затылки, наблюдая за руками, сжимающими углы переплетов.

– А теперь вы, герр Рикбер! – резко обратился он однажды к ученику. – Перескажите нам пятьсот семьдесят девятую страницу!

Юный герр вытянулся над зашевелившейся массой, вдохновленный этим призывом.

– «Глава восьмая, дополнение, часть первая», – уверенно начал он. – «Сохраняйте благость ваших намерений! Благие намерения на Корабле ведут к высшим Благам на Америго! Различайте намерение уподобиться и намерение праздно обокрасть: пассажиру следует стремиться стать Господином и быть как Господин, но не нужно желать его места, имея положение рабочего или собственника, не нужно желать плодов его труда, дома или иных преходящих благ, ибо плоды его труда, дом и иные преходящие блага являют собой особую награду за особую службу, несомую Господином как наместником Создателей на Корабле, посредником для их уст. Уподобление же предполагает хранение в сердце образа творцов, лучшие люди – лучшие подражатели, но и лучшие почитатели! Лучших людей ждет лучшая судьба на острове...»

– Достаточно, мой друг, – прервал его учитель. – Я уже убежден: вы усвоили хотя бы одну страницу благой Книги, и, должен сказать, меня это чрезвычайно радует. Вы освобождаетесь от одного диктанта...

– Но, учитель, я ответил вам три части дополнения к пятой главе и до сих пор направлен на пять диктантов! – вскричал с задней скамьи тот ученик, который раньше подвергал сомнению символику круглых камней.

– В тебе же, мальчик, и в твоем сердце я не вижу еще такого света, каким обладает юный герр Рикбер, – невозмутимо ответил учитель. Герр Рикбер с ухмылкой опустился на свое место.

– Но разве я пересказывал хуже? – раздался тот же голос, возбужденный еще сильнее.

Учитель грозно шагнул вперед и наклонился к туфлям. Выпрямившись, он громогласно объявил:

– Не крики, не капризы, не праздные разговоры показывают приверженность Создателям! Любовь наша к ним измеряется не дерзостью, а послушанием! Слушай же своего Господина, своего учителя, герр Шефер, и не мешай ему вести занятие! Я прощаю тебе седьмой диктант, однако тебе все еще надлежит явиться на шесть!

На это бедный герр Шефер только рот открыл.

Те, кто был направлен на диктант, в дни выхода в Парк оставались в аудитории – под присмотром просветителя. В течение нескольких часов они беспрерывно писали под диктовку – пользоваться Книгой не позволяли. Если вы вдруг считаете такое наказание недостаточно мучительным, попробуйте переписать дополнение из Книги Заветов размером в три тысячи слов под диктовку просветителя, не умеющего диктовать, но способного замечать мельчайшие ошибки и помарки на листе и докладывать о них на следующий день учителю.

Кому-то (сюда относятся и такие, как Кевин Гройц), однако, было выгодно сторониться своенравного общества на берегу Парка, и они изо всех сил старались заработать побольше наказаний. Что еще удивительнее, среди них были и «Господа», из которых в будущем, кстати говоря, получались прекрасные законописцы.


Между мальчиками и девочками уже стремительно развивалось половое влечение, и в Парке Америго, скрытно от учителя, переходили к самым занимательным играм. Оглядываясь на свои «положения», дети изобретали много заданий и правил, но все это, конечно, сводилось к исследованию друг друга со всех сторон, бесконечной болтовне обо всем вкусном и неуверенным тисканьям в нежной траве, в окружении запретных цветов и равнодушных к праздностям деревьев. На большее дети не решались из-за благоразумия и терпения (и отчасти еще из собственного страха); впрочем, новые для них чувства, в том числе радость обладания человеком, сохранялись в их сердцах надолго.

Как-то раз две юные фрейлейн устроили прямо на берегу самую настоящую схватку, поводом для которой послужило неосторожное внимание к обеим герра Рикбера, имеющего положение «Господина». Девочек не смутило даже то, что учитель в ту минуту бодрствовал и пристально наблюдал за ними! Разумеется, драка была сорвана – учитель насилу пробрался через толпу зевак, не помнящих себя от восторга, и громовым своим голосом вынудил склочниц подняться с земли.

– Любовь к женщине или мужчине ниспослана творцами для того, чтобы здесь, на Корабле, вы могли показать им, как вы способны любить их, Создателей наших, творцов вожделенного Америго, и вступить на верный путь! Беспутство же, сомнения – обрушают всякую надежду на счастливое прибытие. Сомневаясь в наших избранниках, мы потворствуем праздномыслию, позволяем себе забыть непреложные Заветы!

Он обратил свой особенный взгляд на девочек, которые, уже отряхнув юбочки, отчаянно расправляли ладонями волосы, выбившиеся из хвостов; тогда они замерли, медленно опустили руки и сделали стыдливые глаза.

– Что ж, я спрашиваю вас – хотите ли вы усомниться в воле Создателей? Желаете ли вы вечных мук в страшном Океане?

– Не желаем, – коротко, дрожащими голосами ответили ученицы.

– Тогда вам следует сейчас же стать примером для ваших друзей, – сказал учитель. – Создатели предрекли жизнь с этим пассажиром одной из вас. Пусть же та из вас, что от взгляда на него обретает в своем сердце сильнейшую любовь к Создателям, сплотится с ним и не узнает сомнения впредь.

Восторг толпы тут же сменился всеобщим конфузом, и только сам виновник потасовки вдруг издал тихий смешок: решение учителя его позабавило. Девочки посмотрели друг на друга – сперва недоуменно, затем с немой свирепостью, словно кошки. А потом одна из них, закрыв лицо руками, побежала в Лес... и спряталась недалеко от берега. Ее соперница, довольно улыбнувшись, взяла «господина» Рикбера за руку, и они смешались с толпой.

– Наше занятие будет продолжено! – неожиданно воскликнул учитель. – Окружите меня кольцом, друзья, дабы ни один не пропустил мое поучение мимо своих ушей!

Они так и поступили, и учитель, не обративший никакого внимания на бегство девочки, завел свою речь:

– Мысли о любовных сношениях, которые давно распространяются среди вас, являют собой то же праздное искушение. Праздные сношения есть не что иное, как разложение образа Создателей в наших сердцах, неблагодарное похищение чувств, излияния которых достойны одни лишь Создатели! Америго, только Америго даст нам, друзья, изобилие всяких сношений, это – одно из высших Благ, какие нам необходимо заслужить терпением, благоразумием, усердием и воздержанием от праздных мыслей! И Америго, будучи наделен высшими Благами, не откажет нам в этих Благах! Но прежде мы обязаны спасти себя от праздных искушений!..

Отныне он повторял эти слова каждое утро, а при каждом случае сердечной праздности, проявленной учениками и ученицами, выносилось такое же публичное решение.


КОРАБЕЛЬНЫЙ ПРЕДВЕСТНИК № ...

Основан по мудрости Создателей и с их собственного одобрения

21 августа (среда)

ПРИГЛАШЕНИЕ В КОРАБЛЕАТР: как готовят актеров

О ПОЛЬЗЕ ТРУДА: производство не стоит на месте

УСТАМИ СОЗДАТЕЛЕЙ: новое издание Книги Заветов выходит из печати

Газета на поверку оказалась довольно скучной, но все же как-то развлекала Уильяма и не давала ему совсем помешаться. В спокойном одиночестве, как прежде с книгами, он сидел в пустом углу апартамента, хоть там уже и не было так уютно.

Заголовки были похожи на вышеприведенные, а статьи чаще всего были блеклые и безынтересные. Тем не менее он узнавал из газеты кое-что относительно любопытное: какие, например, бывают болезни и чем их обыкновенно лечат; из каких материалов производят игрушки и сувениры; еще то, как устроены палубные Ратуши – они состоят из Отделов Законописания, Состава Пассажиров, Благ, а также Отдела Благополучия.

Нижнюю половину первой страницы занимала монохромная фотография, обычно снятая в одном из учреждений – например, в Школе. Занятия периодически посещал автор из редакции (а дети с нетерпением ждали его, чтобы попасть на фотографию), который отмечал в своем блокноте, как славно проводят время ученики, и как скоро с такой заботой и вниманием учителя они придут к совершенному благоразумию, и многие другие положительные вещи. Чтобы не смущать детей, он, войдя в аудиторию, ставил чемоданчик с фотоаппаратом на пол, затем кланялся до своих блестящих туфель и поднимал обе руки над головой в фасонистой шляпе. Он делал это неумело и неподобающе забавно, но это вызывало только еще большее одобрение учеников, и, чтобы угодить автору, они с еще большим рвением погружались в благие книги или еще усерднее прислушивались к поучениям из уст и жестов человека в черной блузе. Тогда автор и доставал увесистый аппарат, чтобы сделать снимок для редакции.

Как-то Уильяму попалась интересная статья, вернее, интересная фотография на первой странице: на фотографии было запечатлено рукопожатие двух важных пассажиров. Один был худощавый, с узкими, почти прямоугольными щелками на месте глаз; на нем были костюм и шляпа светлого цвета, скорее всего, голубые. Другой выглядел несколько старше и был упитан, с усами и бородкой, в темном костюме, без головного убора. Над ними высились остроконечные шпили башен – на фотографию вошли четыре, но Уильям уже видел в газете общую панораму Ратуши Аглиции и знал, что башен у нее куда больше. «Труд по минутам и часам» – так называлась статья. Писали что-то о магазине дорогих часов, владельцем которого, судя по всему, был мужчина с бородкой. Худощавый же человек был смутно знаком Уильяму. Имя и звание легко было выяснить из статьи – Лиланд Лонгстоун, Глава палубы Аглиция. Вряд ли он мог видеть его прежде, но разговоры о нем слышал не один раз. «Глава палубы! – сверкнуло в голове мальчишки. – Быть может, он знает что-нибудь о Создателях или Корабле? То, о чем не говорит учитель?»

Не найдя причины задержаться, мысль исчезла. Наскоро пробежав глазами скучную статью (о самом магазине почему-то было сказано мало, больше о каких-то новых законах), он перевернул несколько страниц и добрался до раздела для ожидающих отбытия. Отбытия ждали пассажиры, ушедшие со службы в возрасте сорока восьми лет, и вот им был посвящен целый раздел в каждом номере газеты. Уильям думал найти в нем рассказы из книг или какие-нибудь занятные науки – словом, то, на что у старых людей было время, – но туда почему-то помещали главным образом сведения о жизни Господ, как то: описания их роскошных званых приемов, фотографии их детей, заметные приобретения и даже семейные ссоры, отголоски которых разносились по палубам благодаря сплоченности. Встречались еще краткие обзоры представлений в Кораблеатре, из которых Уильям понял только, что служители в нем каждое воскресенье переодеваются напоказ, как в Праздник Америго, и изображают разные сюжеты – не то взятые из благих книг, не то сочиненные ими самими. Во всех обзорах было упомянуто, что гости Кораблеатра, помимо других угощений, получают столько размышления, сколько могут употребить за оплаченное время. «Отец его, верно, видит во сне», – усмехался про себя Уильям.

На обороте – на последней странице – находился воскресный раздел. Верхняя часть страницы была сплошь покрыта всякими головоломками, карикатурами и другими безобидными праздностями. Кроме головоломок, на эту страницу помещали разные тексты, небольшие и в основном юмористического характера. Иногда авторы делились своим мнением относительно общественных явлений. Однажды Уильям увидел там такое важное сообщение:

«Друзья мои! Пассажиры чудесного нашего Корабля!

Наши помыслы не всегда подвластны сознательному управлению!

Значит ли это, что мы должны уступить их тлетворности?

Быть терпеливым и благоразумным – не значит уступать, друзья! Терпение и благоразумие есть борьба! Боритесь, и милость Создателей Корабля станет к вам ближе.

Боритесь с праздными наклонностями, держитесь благих ценностей, и наградой вам будет Америго!»

Чуть ниже крупно следовало «УКАЗАНИЕ ДОКТОРА»:

«В определенный момент жизни пассажира – чаще всего этому подвержены мужчины в возрасте от тридцати до сорока лет – наступает короткий (я уверяю вас заранее, он достаточно короток, чтобы не стоить большого беспокойства) период внутреннего неблагополучия, период излишне сложных, нехарактерных при здоровом уме переживаний и ухудшения состояния той части тела, что в кругах докторов нашего Корабля называют сознанием. Человека одолевают праздные, не объяснимые даже ложной целью сомнения, он превращается в нечто больное, отрешенное от общества, нарушающее Заветы, порочащее Создателей, лишающее себя многовековой любви и стремящееся лишить себя и будущего на острове Америго!

Ко мне постоянно обращаются с вопросом: что делать, чтобы не было сомнений?

Мой ответ – окружите себя благоразумным обществом, людьми, читающими прессу, не забывайте о благости труда и мудрости Заветов! Пассажир должен всегда помнить о том, какие Блага ждут его на острове Америго, и хранить терпение!»


Что такое «период неблагополучия», о котором писал газетный автор со слов доктора, Уильям узнал ближе к концу девятого школьного года, когда увеличилась плата за апартамент, выросли прочие цены и семья Левских уже была вынуждена ограничить свои и без того скромные расходы. Отец надолго остался без размышления, сделался по-настоящему раздражительным и мог взорваться из-за самого ничтожного повода, а на то время, покуда его не трогали, он впадал в уныние. Мать старалась подбодрить его теплым словом и даже сама подбивала его на праздные, обычно приятные ему споры, но тщетно – без размышления ничто не интересовало отца. С другой стороны, прекратились и воскресные погромы, и мать все равно была очень рада. Когда начался Праздник Америго, она все же решила позволить себе покупку – сувенирный ящичек из эбенового дерева со стеклянной стенкой. За стеклом выступала в гордой позе латунная фигурка творца Праздника, Создателя с цветком на ладонях, а над ней спускались на тонких цепочках блестящие шарики, звенящие в движении. Мадлен повесила ящичек над кроватью и иногда робко к нему притрагивалась, чтобы вызвать мягкий перезвон.

Но в ближайшее же воскресенье Уильям проснулсяот стеклянного треска над головой и отчаянного возгласа матери. Он увидел, как она закрыла лицо руками, увидел отца: его растопыренные пальцы застыли в тяжелом воздухе. Перевел взгляд на стену, откуда раздался треск, не ожидая увидеть под потолком часов, – но часы, как ни странно, все еще висели на своей цепочке, зато ящичек с Создателем судорожно раскачивался поперек стены, испуская дух из широкого зазубренного отверстия у ног латунной фигурки. На дне ящика перекатывались звонкие шарики; один за другим они находили пробоину в стекле и срывались вниз.

– Рональд, – причитала мать, не отнимая рук от лица. – Рональд, я думала, ты что-то понял!..

– Мне нужно мое размышление, – злобно, но как-то неуверенно пробурчал отец. – Не хочу ждать еще неделю, ты!..

– Ступай на службу, Рональд! – вдруг рявкнула мать, категорично указав на дверь. Она кинулась к шкафу, достала оттуда шляпу и нахлобучила ее на голову отцу. – Да простят тебя Создатели! – прошептала она и с неожиданной силой пихнула его к двери.

За дверью стоял запоздавший рассыльный, и Рональд явно намеревался обратиться и к нему, но жена незаметно ткнула его промеж лопаток, да так, что он громко охнул, все равно привлекши к себе внимание рассыльного, и все же ушел (в праздники реставраторы через день отрабатывали короткие смены). Мадлен с натянутой улыбкой пригласила рассыльного в комнату, поставила свою подпись и забрала склянки.

– Увы, мой муж сегодня не в духе, – виновато молвила она. – Если вы столкнетесь... я прошу за него прощения.

– Создатели его простят, – вежливо ответил рассыльный. – Меня это касаться не должно.

Мадлен покачала головой.

– У нас еще есть немного кофе, – предложила она с потерянным видом. – Не хотите ли присесть?

– Мне медлить не стоит, – убедительно сказал рассыльный. – Благого вам воскресенья и благого Праздника Америго!

Как только закрылась дверь, Уильям спустил ноги на пол и стянул с живота смятое одеяло.

– Ну и отец... Теперь и без терпения ушел. Ну поделом!

Мадлен взяла склянку, но только повертела ее в руках, шмыгнула носом и как-то передумала. Она собрала остатки сливового пирога и поднесла к новой кровати, с которой на нее смотрело заспанное темное солнце.

Тут надо сказать, что Уильяму все-таки удалось отстоять свои волосы, вернее, их бо́льшую часть; они с матерью теперь носили стрижки примерно одинаковой длины – три-четыре пальца ниже уха. (В газете такое полюбовное решение называлось словом «компромисс».) Она подсела к нему и стала готовить игру: разрывать куски пирога на мелкие кусочки; а затем вкладывала каждый кусочек прямо ему в рот, как того требовали правила.

– Мне бы так поспать, как ты спишь, – сказала она. – Все утро дом ходуном ходит, сначала эти, потом мы рычим, как... как...

– Как жвеви? – предположил Уильям с набитым ртом.

– Наверно, – согласилась Лена. – Они ведь умеют рычать?

– Шево они тойко не умеюф!

Она странно на него посмотрела.

– Ты же из книг это знаешь? Прости, что напомнила.

И глаза ее мгновенно намокли. Уильям, который собрался было цапнуть последний кусочек, вынул его из пальцев королевы и вложил ей самой в зубы.

– Знаешь что? – Она облизала сливовые пальцы, смахнула поднос на пол и легла ему на голые колени. – Лучше я буду сходить с ума с тобой. Расскажи про этих зверей. Мы же увидим их на острове? Да?

– Всех-всех, – кивнул Уильям.

И он задумался – с кого следует начать.

– На тебе так много пупырочек, – сказал он, изучая пух на ее вымытой коже. – У зверей они тоже бывают, когда шерсть торчком встает. Например... у дикобраза. Он с виду мягкий, как наши волосы, но если ему страшно, он топорщит все свои иглы и может даже сильно поранить. Зато он болтает очень мило – ничегошеньки не разобрать, но звучит прямо по-человечески. Можно придумать, о чем он сам с собой разговаривает.

– А мы будем понимать язык зверей?

– Это наверняка!

– Теперь и мне страшно, – скривилась Лена. – Дома от болтунов никак не отделаешься, да я и сама такая, а там что?..

Уильям пощекотал ее под коленками, а она поворочалась.

– Под нами кровать скрипит, когда ты елозишь, – сказал он. – Можешь представить, чтобы она скрипела по целым ночам, не переставая?

Лена молнией протянула руку и накрыла одеялом лицо.

– Так кричит коростель, – не дожидаясь ответа, продолжил Уильям. – Совершенно невозможная птица.

– Птица не зверь, – уверенно возразила Лена, открыв нижнюю половину лица. – Это в Школе говорили, я помню.

– Точно, не зверь, – подтвердил Уильям. – Но звук очень похожий.

– Ладно. А вот фрау Кох с третьего этажа, которая такая толстая. На кого она похожа?

Уильям опять задумался.

– Когда поднимается по лестнице – она как медведица.

– Мед... ведица?

Она снова спряталась ненадолго под пестрое одеяло, как за полог, и расхохоталась, и потрещал надоедливый коростель.

– Этих я тоже припомнила на свою голову, – призналась она потом, вся розовая от веселых слез. – Праздно смеяться! Будто я ее осуждаю.

– Честно говоря, медведи очень ловкие, когда надо, – прибавил Уильям. – Такой зверь и на скалу отвесную влезет.

– Скала – это гора такая, верно?

– Можно сказать, что это огромный камень. На нем, по-моему, ничего не растет – ни наверху, ни внизу, нигде. Это если не считать всяких лишайников. А на горе целый лес может вырасти.

– Зачем же нужны такие камни? Люди ведь не будут на них жить?

– Лена, – сказал он, не в силах скрыть удивление, – ты кое-кого мне напоминаешь.

– Кого? Надеюсь, не медведя?

– Да ты что, какого...

– Я хочу быть самым красивым зверем, – замечталась Лена. – Стройным, с длинными ногами, острыми ушками... и желательно даже с хвостом. И чтоб бегала быстро, и силы никогда не кончались! Так что дальше – говори, где мы будем жить?

– Люди поселятся в городах и деревнях, – отвечал Уильям. – Можно еще устроиться под землей, в лесу, на лугу, в долине – в общем, рядом с волшебными существами... Кстати, оборотни умеют превращаться в красивых зверей, хотя обычно выглядят почти как мы!

– Эге. Об этих отец много болтает, – проворчала Лена. – Как начнет фантазировать... потом празднословить... потом навыдумывает себе всякого сомнения...

Ей стало вдруг тяжело говорить.

– Спины ему мало, нужна еще болезнь в голове.

Уильям нагнулся к ней поближе, словно укрывая ее от туч, которые снова над ней сгущались.

– Почему тебе не быть с ним ласковой? – спросил он. – Ты тоже сомневаешься, правда?

И тут ее так резко подбросило, что он едва успел отклонить голову; она наступила на поднос в тот момент, когда Уильям вскакивал с кровати за ней, и он подхватил ее за бока, не давая упасть; но она вывернулась и отпрыгнула на большую кровать – как от огня или от края высокой скалы, как если бы уже превращалась в дикую кошку или пугливую серну. Затем она, избегая еще хоть раз взглянуть на Уильяма, принялась молча собирать осколки, рассыпанные на большой кровати, и блестящие шарики, которые укатились в пустой угол.


К возвращению отца она более или менее ожила, и все вместе как ни в чем не бывало отправились на Юг палубы – смотреть на парад и ловить корзинами сладости, выбрасываемые из окон благополучными людьми. Пришли домой уже в сумерках, и Уильям понял, что от таких громких демонстраций всеобщей радости в самое жаркое время суток у него теперь ужасно заболевает голова.

Он лег в постель и отвернулся к окну. Родители поначалу старались не нарушать его покоя, но вскоре, не выдержав непривычного молчания, стали потихоньку переговариваться. Шепот их в конце концов превратился в отчетливые негодования и восклицания.

– Америго! Америго! – взвыл отец, уперев руки в виски. – Отчего я должен терпеть все пятьдесят лет? Почему бы мне не сойти прямо сейчас – за борт, а? К чему все эти лишения?

– Создатели слышат тебя, – предупредила мать, осторожно тронув его за плечо. – Никто не должен покидать Корабль, иначе его ждет страшный Океан! Какая же награда без терпения? И потом, ты ведь не думаешь оставить нас здесь и забыть Заветы творцов? Мы держимся нам подобных...

– ...Только сплоченными мы доберемся до Америго, – закончил отец и вздохнул. – Еще бы. Нет, может, ты и права. Но сколько еще?.. семнадцать? восемнадцать?

– Не говори так, – жалобно отозвалась мать. – Лучше радуйся, что мы молодые!

– А что? – полюбопытствовал Рональд. – Ты боишься?

– Не уверена, – пробормотала Мадлен. – Я ведь давно жду, как все ждут. Но вечное блаженство, – она покрылась румянцем, – все праздные желания... это ли человеку нужно? Вдруг мы потеряем свои лица? Вдруг разочаруем друг друга...

– Создатели мудры, – изрек отец. – Наверняка они способны найти и нам должное место, кому, как не им, решать, что будет пригодно нам как Благо...

Они еще долго разговаривали. Уильям, которому совсем не хотелось их слушать, уже провалился в сон.

Утром ссора возобновилась. Уильям пожалел о том, что в праздники не приходится посещать Школу. Пока мать в очередной раз остывала, он добился от нее разрешения выйти поглазеть на парадную процессию – в это время ряженые проходили по Северным улицам. (На самом деле он, конечно, не стал над собой нарочно издеваться и несколько часов слонялся по Южной части палубы, спасаясь от назойливого солнца под навесами закрытых лавок.) Во второй половине дня он пришел обратно с надеждой, что родители как-нибудь примирились, но вместо этого застал самую непривычную картину: отец и мать сидели на его кровати, и отец робко и смешно, двумя пальцами через сорочку, щипал королевские груди матери, глядя мимо без всякого смысла в глазах.

– Ты принимал сегодня благоразумие? – с подозрением спросила мать, не оборачиваясь на вошедшего Уильяма.

– Я не смог, – проворчал Рональд. – Я и терпение еле-еле. Как ни попадет на язык, все вспоминаю про размышление...

Мадлен помолчала немного, собираясь с мыслями.

– Мы пойдем прогуляемся до цветочного, а ты сделай как обычно.

– Как обычно? – простонал отец.

– Ага, – подтвердила Мадлен и показала знакомый жест правой рукой. – Если очень хочешь, подожди меня, я за тобой поухаживаю. Уильям, ты же не против, да?

– Нашла кого спрашивать, – буркнул Рональд и наконец отпустил жену. – Идите.


К началу десятого года выходы в Парк Америго были сокращены до трех дней, а прекрасный берег, который долго, почти незаметно переменялся, стал совсем неузнаваем.

Исчезло невероятно живое и яркое чувство, с которым все дети когда-то забывали о палубе Корабля и бросались искать приключений на неизведанной земле Парка. Теперь ученики хорошо понимали, что настоящее, непреходящее счастье ждет их совсем в другом, несравнимо далеком месте и ради него предстоит всю оставшуюся жизнь посвятить Кораблю, и мысленно сами отстранялись все дальше и дальше от своего третьего дома. Никто уже не рисовал на песке и не пытался подойти ближе к самой чаще леса; все реже раздавался звонкий смех, все реже слышались веселые крики и задорная ругань; им наскучило даже играть в общественные положения. Они лениво прохаживались на свету, который, как казалось, стал гораздо тусклее, и смирно, прильнув друг к другу, отдыхали в тени, превратившейся в неподвижный мрак. Они еще чувствовали что-то, в этом нет сомнения! – но чувства были рассеяны так же, как в прошлом рассеивалось внимание пытливых детских глаз, и нельзя было собрать из этого скупого тумана ничего того, что могло бы захватить с новой силой...

Здесь, улучив момент, учитель начал свое самое неожиданное выступление.

– Друзья мои! – воскликнул он... и умолк, подогревая таким образом интерес учеников.

Юноши и девушки мало-помалу отклеились от древесных стволов и камней и собрались вокруг человека в черных одеждах.

– Обратите ваши взоры к воде, что окружает вас все эти годы, как вы окружаете меня!

Ученики с недоумением оглянулись на спокойный ров.

– Вы не слышали клокота этих вод и не видели здесь холодных дождей. Это место знает только радость, как и остров Америго, но мы не можем забыть о том, что мы все еще не на острове Америго. Мы должны нести нашу службу на Корабле, чтобы заслужить награду, а на Корабле идут дожди и кипит вода на мостовых! Корабль помнит горе и слезы!

Он вновь остановился, толпа теперь примолкла вместе с ним. Шум деревьев заполнил собой берег.

– Слезы... – горестно повторил он. – Слезы людей и слезы Создателей! Мы должны помнить страшное испытание, которое довелось пережить Кораблю! И я говорю не об Океане, виденном тысячи лет назад... я говорю, что Создатели были преданы одним из нас.

Толпа оживилась волнением; всюду звучали голоса: «Один из нас? Кто? Что же он сделал?»

– Он пожелал низвергнуть наш чудесный Корабль в ужасный Океан!.. – ответствовал учитель, слезы стояли и в его глазах. – В этом заключалось испытание, и умысел мог быть осуществлен! Испытание несло в себе гнев Создателей, но оно же несло и милость. Они позволили нам доказать нашу любовь к ним и к Америго. И мы выдержали испытание! Но нам пришлось уничтожить предателя, а он был одним из нас, он был пассажиром чудесного Корабля! Его звали – Уолтер Крамли! Уолтер Крамли – Враг нашего Корабля! Вечные муки терзают Уолтера Крамли на дне Океана!

Учитель опустил голову, сжал кулаки, собираясь с духом...

– Уолтер Крамли был одним настоящим Врагом Корабля, но он совратил сотни заблудших умов! Он надеялся обрушить Корабль в Океан – и посулил заблудшим умам пустые утехи, искусил их ложной целью, вселил в их бедные головы неуничтожимое праздномыслие, навеки обезобразил их сердца! И они разделили его умысел – но, как и предатель, отправились за борт, низринули себя на дно Океана, где их злобе и праздномыслию нашлось надлежащее место!

Учеников охватил великий страх. Каждый из них думал о смерти, – о том, что чувствует человек, падающий в Океан, – о неведомых вечных муках, о чудовищном праздномыслии, о доверчивости несчастных взрослых, обманутых праздными идеями Врага Корабля; и в сердцах юных людей вихрем пробуждалась ненависть к Уолтеру Крамли...

– В писаниях сказано: испытание грядет вновь, – прошептал вдруг учитель, потом заревел: – Вы не ослышались, испытание грядет вновь! Враг Корабля может быть среди нас! Посмотрите же друг на друга с открытым сердцем! Посмотрите друг на друга, когда на вас не смотрит ваш учитель или Господин! Посмотрите друг на друга, иначе наш чудесный Корабль обречен!

Ученики стали в ужасе переглядываться. Неужели кто-то из них был способен на такое злодейство? Неужели тот, кто знал об Океане то же, что знали они, мог обречь на страшнейшую из участей целый Корабль? Неужели тот, кто видел красоту Парка Америго, захотел лишить самого себя будущих высших Благ? Неужели в его сердце не нашлось любви к Создателям? А если и не нашлось любви, то неужели не нашлось благодарности?

Выждав минуту, учитель вскинул правую руку.

– Но радуйтесь, друзья мои! Бойтесь, но радуйтесь и готовьтесь принять испытание! Ибо в писаниях сказано и следующее: миновав это испытание, мы немедленно прибудем на остров высших Благ!

И выражения лиц преобразились. Оцепенения как не бывало: кто исступленно, как в самый первый выход, оглядывал небо над кронами деревьев и щурил глаза от заново вспыхнувшего в них солнечного света; кто вдыхал чудные ароматы Леса с такой жадностью, словно бы это было его последнее утро; многие насупливались и потрясали кулаками, готовые защищать себя и Корабль от нового предателя и его страшных умыслов.


Уильям лег на живот и заглянул под новую кровать.

В тот вечер родители отлучились: мама, недавно получившая жалованье, вышла за покупками, а Рональда неожиданно позвал к себе один из сотрудников, и отец тоже испарился – радостный, в шляпе набекрень и с пустой склянкой для размышления в руках. Уильям, который на днях снова расстался со своей принцессой, грустил в одиночестве; тогда у него и появилось нелепое, подпитанное грустью желание проверить старый ящик.

Ящик, конечно, был пуст; из него выкатился на ножечках-спицах испуганный паук. Уильям вздохнул и стал водить ладонью по голому дощатому настилу, думая о неблагоразумном и праздном; тут половица под изголовьем кровати надломилась и едва не защемила ему пальцы. Уильям сперва отпрянул от нее, но затем уже нарочно ткнул ее вглубь, еще раз и еще.

Сломанная доска открывала довольно широкую щель. Он пошарил рукой под полом и уперся в твердое дно. «Тайник! – догадался он. – Вот что это такое! Тайник, прямо как у Элли!» В самом деле, почему и он не мог устроить тайник у себя дома? Ему, без сомнения, следовало доложить об этой доске отцу, – но что-то говорило Уильяму, что тайник может зачем-нибудь пригодиться. Нет, что за вопрос, он ведь знал – зачем!

Еще с девятого года ученики Школы начинали посещать разных наставников – те рассказывали о новых, удивительных науках: философии, физике, астрономии, истории общества Корабля. Их аудитории помещались на этажах выше; ученики сперва заходили в «Научные Издания» за учебниками – книгами по наукам, – затем поднимались в эти аудитории по парадной лестнице. Во время новых занятий говорили на множественные темы, которые, в отличие от учительских речей, не повторяли друг друга в точности день за днем. Но и забывались они куда легче: одна тема быстро сменялась другой, наставник попросту не успевал выделить все важные и интересные места, так что толку от этих занятий было мало. Уильям хотел забрать некоторые учебники домой, но не вышло: без внимания взрослых эти книги могли пробудить губительное для человека праздное любопытство, поэтому их отбирали по окончании занятий. Ученикам разрешалось оставлять у себя только Книги Заветов.

Однако в первый же день, когда Уильям пришел в «Научные Издания» без сопровождения учителя, он обнаружил одну пугающе очевидную странность.

Шкафы с учебниками в «Научных Изданиях» располагались строгими рядами вдоль стен, но еще один шкаф стоял прямо посередине помещения, на глазах у хранителя, учеников и учителя. К этому шкафу была прикреплена большая табличка с названием... «Старые Издания». Нетрудно было догадаться, какие учебники хранят в этом шкафу, но отчего же его поставили там, где должна была стоять статуя одного из творцов или, на худой конец, какой-нибудь символ? Отчего понадобилось собирать книги, не пригодные ни для каких занятий? Никто из учеников туда не заглядывал, на первых порах боялся заглядывать и Уильям, несмотря на то что хранитель за своим столом на дальней стороне комнаты не мог видеть полок шкафа и того, что происходило перед ними: «Старые Издания» были обращены ко входу!

Через какое-то время Уильям рассказал об этой странности Элли.

– Попробуй их взять, – посоветовала ему девушка. – Ты ведь говорил, что учитель это не запрещает.

– Да, но... – Уильям замолк, пытаясь найти слова.

– Ты сам еще чуднее, чем этот шкаф, – засмеялась Элли. – Ты не боишься приходить в Лес, но не можешь сделать то, что тебе совсем не мешают делать.

Нахохотавшись, она пригрозила ему:

– Если не возьмешь, в следующий раз полезешь за орехами вместо меня!

«И правда, с чего бы мне страшиться?» – подумал Уильям.

И вот теперь он начал совершенно безнаказанно таскать из Школы книги «Старых Изданий» и складывать их дома под загнившей половицей – так, чтобы только дотянуться. Тайник наполнялся книгами по лингвистике, неклассической механике, геологии острова и прочим ненужным наукам; между тем в странном шкафу книг не убывало вовсе – по крайней мере, так казалось Уильяму. Он радовался находкам и – хотя времени для праздного чтения у него почти не было – чувствовал, что еще успеет открыть в них для себя большую пользу.


Ученики считали, что учителю безразличны их самоуправные «положения», но они ошибались. Тот не всегда засыпал на берегу Парка; порой он притворялся, что спит, но при этом зорко наблюдал за играми и делал свои выводы. Перед началом двенадцатого года – в конце лета – он беседовал с каждым из подопечных наедине. «Рабочим» он говорил, что Кораблю нужны рабочие такого и такого звания (эти сведения брались не откуда-нибудь, а из Отдела Состава Пассажиров), добавляя от себя несколько таких предостережений, чтобы ученик хорошо понял – иного положения для него нет и рассуждать об этом ему не следует. С «собственниками» и «Господами» вопрос разрешался легче. С родителями первых учитель говорил заблаговременно: обычно те передавали детям свое дело, и следовало как можно скорее уладить некоторые бумажные вопросы и завязать все добрые знакомства. Вторые служили только одному учреждению – Ратуше, и судьба их была ясна без лишних проволочек.

С начала последнего года учеников отправляли по утрам на занятия, соответственные выбранному для них званию, то есть виду службы. Прежде чем они покидали главную аудиторию, учитель просил их разделиться по положениям и выстроиться рядами вдоль белых стен. В этот год ученики меняли белые костюмы на одежду символического цвета – голубого, зеленого или красного. Теперь учитель выходил на середину аудитории, где просветители заранее раздвигали скамьи, и говорил о каждом положении, указывая рукой на голубые, зеленые и красные ряды поочередно:

– Друзья мои! Посмотрите на Господ, достойных наместников Создателей! Они поступают на службу нам и нашим творцам, чтобы прибыть на Америго и найти высшие Блага! И пусть – видят Создатели! – не все их стремления были благонамеренными, вы слушали их, – а значит, они стали мудры и услышат Создателей, откроют нам их предписания. Их обучат навыкам властителей.

Друзья мои! Посмотрите на рабочих, достойных милости и надежд Создателей! Они поступают на службу нам и нашим творцам, чтобы прибыть на Америго и найти высшие Блага! И пусть – видят Создатели! – они проявляли праздномыслие и поддавались праздным сомнениям, они слушали вас, – а значит, вступили на путь пассажира, заслуживающего Америго и его Благ. Их обучат навыкам рабочих.

Друзья мои! Посмотрите на собственников, достойных благополучия и данной Создателями земли! Они поступают на службу нам и нашим творцам, чтобы прибыть на Америго и найти высшие Блага! И пусть – видят Создатели! – они не всегда поддерживали благие намерения, они показали вам, как почитают труд и ценят плоды труда, – а значит, заслужили право быть плодородной землей Корабля и Америго. Их обучат навыкам собственников.

Произнеся все это, учитель улыбался и начинал склоняться к туфлям, сводя руки ладонями вверх, и распрямляться, плавно поднимая руки. Его движения повторяли все юноши и девушки, собравшиеся в аудитории.

Затем ученики уходили на занятия – изучать основы будущей службы. Рабочие и Господа поднимались на верхние этажи Школы к наставникам, а собственники проводили время в стенах давно знакомых заведений, перенимая необходимые навыки у родителей.

Учитель продолжал встречаться с учениками каждое утро и сопровождал их в Парк Америго, – в последнем году на посещение Парка отводилось всего четыре дня, по одному дню на выход.


Уильям узнал свое будущее звание несколько раньше остальных – в воскресенье перед двухдневным июльским выходом в Парк Америго. Он тогда снова получил возможность побыть одному: мама взяла привычку удаляться куда-то с самого утра без известной надобности, а отца вызвали на смену, и он тоже отсутствовал. Обрадовавшись такой возможности, Уильям нажал на потайную доску, извлек одну из книг и принялся за чтение.

Но вскоре вернулась мать, необыкновенно возбужденная и счастливая, и рассказала ему, что встретилась с давней подругой из Аглиции, миссис Спарклз, и что та владеет магазином готового платья и покупают у нее почтенные женщины, и что ей, в общем, пригодится помощь, и что вопрос с бумагами едва ли уже не решен, и говорила, когда надо будет нанять апартамент, и душила его в объятиях.

– Зачем нанимать? Я не могу остаться с вами?

Она смеялась, уткнувшись лицом ему в грудь.

– Можешь, – ответила наконец, – только ведь это неудобно. Ну подумай сам. До службы добраться, во-первых, – не труд, а морока никчемная...

– И ничего поближе нет?

– Ты привередничаешь? Поближе тебе учитель найдет. Будешь, как Ро... как отец, к тридцати годам еле ноги двигать. Разве этого Создатели хотят? Нет.

– Ты же веришь учителю больше, чем мне!

– Тупица, – сказала королева и в шутку ударила его пальцами по губам. – Учителю за нас жизнь не жить. В чем он прав, в том и прав. С остальным сами разберемся.

Прилегши ему на живот, она снимала волосы с его щек и скребла виски стрижеными зелеными ногтями.

– Потом еще девушку приведешь...

– Девушку?

– Ну конечно. Ты что, ни с кем не сдружился?

– Я не могу привести ее, – сказал Уильям после некоторого молчания.

– Вот именно. Как же вы придете к нам? Мы тут все не уместимся. Придется ее под кровать на ночь засовывать. А так у тебя какой-никакой угол тоже будет, своя семья.

– А ты теперь не моя семья?

Но его Лене больше нечего было сказать; она сама уже отупела от настигшей ее истомы и стала задремывать, подложив обе руки ему за спину.

– Спасибо тебе, – промолвил Уильям, щупая ее мокрую голову и шею. – Ты опять так вымоталась из-за меня. Если б я знал, что сделать для тебя...

– На берег, – бормотала она в полусне, – выйдем на берег! Вода уж очень холодная... Я не привыкла... И у тебя уже губки синие – как Океан...


Ученики, которых назначили рабочими, иногда были вынуждены менять свое звание в течение года. Если ученик, даже обладая талантом к труду, показывал плохие успехи на занятиях у наставников, его делали носильщиком. В главную аудиторию каждый день являлся Господин из Отдела Благ и уводил носильщиков на благофактуры, где они изучали типичное расположение рабочих помещений и упражнялись в ношении разных грузов – чтобы впоследствии стать такими же полезными членами общества Корабля.

Если молодую особу по той или иной причине не назначали на службу в срок, она становилась рабочим-помощником в заведении или просветителем. Работа помощников в заведениях была второстепенна, и этим они отличались от служителей, которые обычно трудились с хозяевами наравне. Отношения между хозяевами и служителями из-за этого были намного важнее, и служителя могли в дальнейшем определить в другое место; отказываться же от помощников в большинстве случаев никому не приходилось.

Учеников, способных к убедительному и милосердному общению, готовили в просветители. Просветители женского пола, помимо служения Школе, иногда помогали семьям с детьми на дому. Некоторые из них исполняли еще одну, на первый взгляд незначительную, обязанность.

Каждый второй воскресный вечер в одной из аудиторий Школы собирались кряхтящие, скрипучие и несвежие, но еще держащиеся на ногах люди. Они заходили в сумрачную, безоконную аудиторию и усаживались на скамьи с мягкой обивкой и даже спинкой для удобства (хотя ссутуленные тела этих людей, напоминающие разогнутые тупым углом скрепки для бумаги, почти ее не касались). Просветительница, приятная девушка двадцати трех – двадцати четырех лет, сидела на обыкновенном стуле и часто и дружелюбно кивала – кажется, всем, кто входил. Единственный, хотя и довольно яркий, источник электрического света – желтоватый шар настенной лампы на небольшой высоте над стулом – был направлен на нее, но освещал также и удивительно богатую коллекцию статуэток Создателей, которую могли по достоинству оценить все присутствующие. Фарфоровые, бронзовые, мраморные и даже золотые фигурки, точные копии больших статуй, смотрели на них с длинных стеклянных полочек, размещенных по правую и левую руку от приветливой девушки.

Когда ожидающие отбытия устраивались на скамьях, она не поднималась со стула, как наверняка поднялся бы учитель, и не делала манерных взмахов.

– Друзья мои, я рада быть здесь с вами! – говорила она.

Голос у нее был мягкий и вкрадчивый, не похожий на учительский, и престарелые пассажиры, глядя на нее, кротко улыбались.

– Я завидую вам, – продолжала она, отвечая на их улыбки. – Вас ждет блаженный, лишенный тревог и событий полет и прибытие на земной остров, где вы обретете заслуженную награду – высшие Блага. Скажите же мне – вы довольны тем, как прошли жизненный путь на чудесном Корабле? Полагаете ли вы свой путь вполне верным? Не появилось ли в ваших сердцах праздных сомнений?

Тут ожидающие начинали недовольно шептаться, некоторые мужчины напоказ выпрямляли свои согбенные спины, давая понять, что оскорблены. Женщины качали головами.

Просветительница ждала этого.

– Нет среди нас тех, кто до конца верен Заветам наших Создателей, – все так же мягко говорила она. – Ведь я права? Вы не станете возражать теперь, когда мы собрались здесь все вместе как сплоченные друзья, когда вам не грозит осуждение общества или учительские нагоняи?

Тогда старые люди опускали головы, отворачивались, другие глазели в потолок, будто нашкодившие дети. Все же никто не поднимал голоса против мнения просветительницы, хотя с дальнего ряда еще доносился сиплый шепот, перемежающийся натужными покашливаниями.

– Если бы вы чаще бывали у докторов, вы бы хорошо знали, что ваши сомнения напрасны... но не противоестественны: они вызваны неизбежным ослаблением тела, жаждущего отдать себя великой милости. Я прошу вас только привести в порядок ваши чувства и презреть всякое праздномыслие, прежде чем вы отправитесь в добрые руки творцов.

– Так, стало быть, нам все же нечего бояться злого Океана? – шамкал кто-то с задней скамьи.

– У вас не должно быть мыслей об Океане, друг мой, – улыбалась девушка. – Скажите мне лучше – какой вы видите руку Создателя? Как, по-вашему, она выглядит, можно ли ее осязать и есть ли у нее запах?

– Я думаю, она пахнет стряпней моей жены, – раздавалось радостное шамканье. – Мне теперь и не надо никаких других Благ, кроме тех кушаний, которые она готовит – было бы чем жевать...

– Америго сделает вас здоровым юнцом, способным принять его Блага, и ваша супруга будет вечно готовить вам ваши любимые кушанья, – отвечала просветительница.

– Рука творца выглядит как облако, – встревал нечесаный старик, скрючившийся у стены. – Я частенько видел в окно облака, похожие на кисти рук. Отчего и руке не оказаться похожей на облако?

– Вы будете весьма удивлены многообразием форм облаков, плывущих над Америго, – отвечала просветительница.

– Если мы решили думать об облаке, значит, рука должна походить на перину, – говорила тучная женщина из первого ряда. – Мое сомнение – в том, что рассказывал наставник: облака сделаны из воды. Они должны быть сделаны из нежных перин.

– Облака Америго нисходят на берег острова, и его жители нежатся на них, словно на перинах, столько, сколько захотят, – отвечала просветительница...

Они каждый раз вели такие беседы, напоминающие разговоры после приема размышления, и у ожидающих отбытия заметно улучшалось настроение, – а время приводило в аудиторию новых и новых участников, уводя с Корабля старых. Просветительниц также со временем меняли, по несколько иной причине: пожилые люди радовались и внимали этим беседам более всего тогда, когда просветительница выглядела достаточно молодо для того, чтобы быть похожей на их детей, которых они любили и которыми чаще всего гордились.


– Меня принимают на службу, – без особенного восторга поделился Уильям. – Буду помогать... в магазине.

Элли кивнула, чтобы показать, что она все поняла. Он уже объяснял ей, что такое магазин – давно, когда рассказывал о кораблеонах.

– Что это за магазин? Что там за штуковины? – деловито поинтересовалась она.

Уильям поморщился.

– Говори! – потребовала Элли. – Хочу знать! Почему молчишь?

– Женские платья, – нехотя пробормотал Уильям и зажмурился.

– Ты чего? – участливо спросила Элли. – Я тебя не укушу. Сейчас – нет. Ну, не значит, что не сделаю этого потом, – хитро добавила она.

Уильям открыл глаза, но даже не улыбнулся.

– Я думал, ты станешь надо мной смеяться, – признался он. – Они говорят, эта служба совсем смехотворная.

– У них это считается смешным? – озадачилась девушка. – Вот так да! Глупо!

Уильям просиял.

– Я забыл, – радостно сказал он. – Спасибо, Элли! И, – тут радость на лице слегка померкла, – я бы хотел принести тебе что-нибудь оттуда, там наверняка...

Элли вся превратилась в слух, и он смело продолжил свою мысль:

– Наверняка там есть нарядные штуковины. Может быть, ты и права, что взрослые – задаваки, но выглядят некоторые из них – женщины – здорово! В этих платьях. Я подумал, что ты... хотя ты и так хороша... Но я не уверен, что мне удастся что-то вынести.

Элли склонила голову набок и закрутила указательным пальцем повисшую прядь каштановых волос.

– А ты представь, – предложила она, – как ты меня учил, когда мы читали твои книжки.

– Хорошо, – согласился Уильям и напряг силы. – Нет... ни одного не помню. И, по правде говоря, я еще ни разу не был в том магазине.

– Вот печаль! – сказала Элли и прыснула.

Уильям заметил, что она теперь и в самом деле стала принцессой – сказочной красоты.


В тот теплый апрельский день – когда над Кораблем уже высоко стояло солнце, но еще не давали о себе знать грозы, когда должен был совершиться предпоследний для Уильяма и его ровесников выход в Парк Америго – творились странные дела. День начался с Заветов, как и любой другой... но учитель был, как казалось ему, необычайно открыт и мягок, словно он и впрямь желал ему лучшей жизни и вечного счастья, словно он никогда не обманывал его, словно они не сторонились друг друга во взаимных подозрениях двенадцать лет... Может, учитель вел себя так потому, что перед собой видел уже взрослых, воспитанных, благоразумных пассажиров – величайший плод его труда. Странно было вспоминать, что кого-то приходилось удерживать на скамье; странно было повторять то, чем проникнуто каждое сердце; странно было сознавать, что они не всегда называли его своим другом. Он теперь жалел, что ему предстоит с ними расстаться, и они, конечно, жалели о том же самом. Пожалел недолго и Уильям!

На этом странности не закончились.

Когда Уильям спускался по старой деревянной лестнице на берег, омываемый опасными водами, он с тревогой размышлял о том, что будет с ним, когда истечет этот год и запрут на замок тяжелые двери Школы. Он был готов стать кем или чем угодно, подчиняться кому угодно – только ради того, чтобы иметь право всегда приходить в Парк Америго, сохранить обеих своих милых подруг, не дать ни той, ни другой совсем исчезнуть. Но как трудно было это представить! Чем дальше, тем больше нарастал его страх собственного повиновения обстоятельствам, страх рано или поздно сделаться таким же несчастным, неудовлетворенным и злым, как его отец и, должно быть, многие другие люди. Это казалось совершенной глупостью и в то же время самым вероятным исходом; ведь теперь он видел Элли так мало, но, подумать только, почти с этим смирился! Было ли это следствием воспитания, влияния учителя, преданности любвеобильной матери, которая была с ним все же намного дольше, – или он просто-напросто привык к тому, что так или иначе приходится возвращаться на палубу?

В тот день, однако, ему снова дана была возможность ее увидеть.

Она ждала его, прислонившись спиной к старому дубу, у которого обычно начинались все их приключения; на ней было синее платье – до странного короткое, вздернувшееся едва ли не выше бедер. «Она хитрее моей Лены! Но где же мое благоразумие и терпение?» – спрашивал себя Уильям со страхом и странным волнением в животе, оглядывая ее худые бледные ноги – чистые, как с картинки. Спрятав левую руку за спину, она сосредоточенно тыкала пальцем правой руки куда-то вверх – наверное, считала птиц, устроившихся на соседних деревьях?

– Знал ли ты, Уильям, что на нашем дубе – двести сорок восемь тысяч восемьсот тридцать два листка? – спросила она, когда юноша приблизился к дереву.

– Нет, – потрясенно ответил он и тоже задрал голову, – но это невероятно! Это во столько раз больше, чем я думал! Как же ты... Как ты сумела их сосчитать?

– Очень просто, – ответила Элли. – Ты ведь научил меня, глупый!

– Да, но... Они все одинаковые, и их так ужасно много... Как ты не сбилась со счета?

– Они вовсе не одинаковые, – возразила на это девушка. – У каждого – свое лицо. И даже говорят они по-разному. Все только чепуху, если честно...

Уильям опустил глаза на нее.

– Ты удивительная, – сказал он.

– Нет, – опять возразила Элли, – я – Элли!

И они отправились в путь, освещаемый солнцем.


Почти целый день Элли молчала, и это была новая странность: в Лесу всегда находилось живое существо или растение, о котором она могла рассказать своему другу. Но теперь они никого не выслеживали, не высматривали новых лужаек, не обшаривали палую листву в поисках весенних грибов, даже не проверяли многочисленные тайники в дуплах и норках! Они только шли и шли, следуя странным хитросплетенным тропинкам, о которых прежде было известно одной лишь принцессе.

Когда Уильям уставал, он садился на траву, и Элли безропотно садилась рядом. Отдохнув и подкрепившись, они продолжали свой поход, не отвлекаясь на лесную живность; а ведь Лес в этот день был необыкновенно живым! Их сопровождали любопытные птицы с разноцветными перьями, со всех сторон тянулись однозвучные песни цикад, а по ветвям деревьев скакали ловкие – красные и бурые – белки.

Одна из этих белок сбежала по стволу тополя вниз, потом забралась на широкий пень, мимо которого проходили Уильям и Элли, и уставилась прямо на них – как показалось Уильяму, с удивлением.

Но Элли даже не обратила на нее внимания, и белка, обиженно махнув хвостом, скрылась в высокой траве.

Уильям пытался обогнать девушку, чтобы заглянуть ей в глаза и понять, что она замыслила в этот раз, но Элли только отворачивалась, делая вид, что должна наблюдать за коварной извилистой тропой.

Когда небо зарделось вечерним солнцем, принцесса наконец решила задержаться сама – в том месте, где заросли были пронизаны сумеречными лучами и стоял щекочущий запах ила.

– Я теперь вижу тебя нечасто, – сказала вдруг Элли с какой-то неуместной радостью и предвкушением.

– Знаю, – неохотно откликнулся Уильям. – Но я ничего не могу сделать. Ведь мне... ведь они... ведь Парк... то есть Лес...

– Молчи, – прервала его девушка. – Я тебе верю.

Она захихикала, вызвав этим изумление своего спутника.

– Не смотри на меня так, – сквозь смех предупредила она Уильяма и ринулась в густую зелень. Уильям устремился за ней, разгребая руками ветки и продираясь через цепкие кусты.


Элли сидела на отлогом песчаном берегу. Но это был вовсе даже не берег Парка! Она нашла крохотный пруд, в полсотни, должно быть, шагов шириной; в нем плавали странные, но восхитительно прелестные желтые цветы на тонких подносах из округлых светло-зеленых листьев. Над водой висели блестящие стрекозы с большущими, почти как у Элли, глазами.

– Почему мы не бывали здесь раньше? – пораженно спросил Уильям. Он замер вблизи от пруда.

– Нимфеи! – вместо ответа воскликнула Элли, не теряя странного предвкушения в тоне. – Это – нимфеи! И еще – гляди, как играет свет! Здорово, да? Смотри, что делается с ним в воде!

И правда, из-за далекой облачной мглы, из-за приземистых деревьев на противоположном берегу спускались к зыбкой поверхности пруда мягкие лучи – и продолжались на воде, словно на странице книги: огненной рекой, сверкающей искрами, глубоким ущельем в расколотой молнией глыбе, золотой жилой, янтарными бусами, рассыпанными неловкой рукой влюбленного, или... Уильям склонил голову набок и отчего-то увидел приоткрытую зловонную пасть ночного зверя, обнажившего два ряда подвижных хищных клыков. Тут же Элли швырнула камень точно в эту пасть, и запах ослаб до того, чтобы можно было привыкнуть. Затем она распрямила свои стройные ножки и опустила их в холодную воду. Скорчила забавную гримасу и показала ее Уильяму; тот присел рядом и стал смотреть на то, как бултыхаются в воде ее ступни.

Странная, колкая, но умиротворяющая дрожь стремительно разнеслась по всему его телу – хоть он и не касался воды. Элли перестала болтать ногами в пруду и уставилась на него. В ее глазах блистали лукавые изумруды.

– Я принадлежу тебе – как цветы, – просто сказала она.

Уильям обернулся к ее лицу.

– Коснись меня! – приказала она... и вот так-то, слишком легко и прекрасно, она одержала верх!

Странная вещь – знание: чем больше его, тем меньше; ни формы, ни веса, ни запаха, но и красота, и свежесть бывает в нем, и сила, какой ни одна другая сила не равна; и то, чему нет никакого удобоваримого названия в языке людей, может делать ум и сердце яснее, чем тысячи, тысячи слов в столетней книге.


Ночью прошел короткий дождь, который Уильям и Элли благополучно проспали, зарывшись в разогретую землю, а утром над водой поднялась радуга.

Во сне Уильям выкатился из неглубокого ложа, из-под сени широкого клена. Когда он проснулся, солнце уже вовсю пекло голову, а рядом благоухали сушеные плоды земляники. Элли рыскала невдалеке. Немного позже она угостила его и странными водяными орехами, похожими не то на диковинные цветы, не то на бабочек.

– Я запаслась ими прямо тут, – похвалилась она. – Давно, совсем забыла. Как тебе спалось? Ты все время тянул меня за платье, – со смехом добавила она. – А я просыпалась и думала, что ты просишь еще. Ну и врун!

Уильям смутился и промолчал. Тогда Элли выбежала на берег и подозвала его к себе. Уильям, который еще побаивался воды, сделал несколько шагов к пруду, но тотчас же отступил.

«Не отдавайте себя смертоносному Океану!»

Элли притворилась сердитой и разочарованной, а затем, когда поняла, что этим его не проймешь, набрала в пригоршню холодной зеленой воды и брызнула ему в лицо. Уильям запоздало прикрылся руками, но и этот страх миновал его, когда он заметил, какая у нее беспечная улыбка. Они взялись плескаться друг в друга водой из пруда, и вскоре оба вымокли с головы до ног. Платье Элли облегло ее тонким прозрачно-синим слоем, и тогда Уильям уронил ее в мелкую воду и принялся неловко сдирать его, одновременно корча странные гримасы. Девушка засмеялась и стала помогать ему.


– Если я не вернусь на палубу сейчас же, случится что-то неладное, – в конце концов сказал Уильям. Элли подняла голову.

– Они так ждут тебя?

– Они боятся, – ответил Уильям. – С этим ничего не поделаешь.

Элли фыркнула, но потом, увидев его печальные глаза, вздохнула.

– И ты боишься?

– Нет, – ответил Уильям. – Но я бы не хотел быть их страхом.

Элли задумалась. На нос ей село тонкое крылатое насекомое с длинным раздвоенным хвостом. Она свела глаза.

– Кто-то из нас живет несколько дней, – сказала она, тряхнув головой. – И я тебя никуда не отпущу.

– Я не понимаю... – начал Уильям, но она перебила его:

– Представь, что бояться тут нечего, и не напоминай мне больше о них!

Она выдохнула, встала и потянула его за собой к ближайшему дереву.


– Откуда ты знаешь?

– Ты это о чем? – не поняла Элли. – А... В твоих книгах было. Неужели не помнишь? И потом, я же следила за зверями... Т-такого я, конечно, еще не видела, – продолжала она, запнувшись. – Так здорово!

– А я никакого не видел, –с досадой сказал Уильям. – Родители этого не делают. Ну, может быть, одной рукой, и то в самом крайнем случае. Разве это считается? Моя Лена гораздо больше... Они говорят, что нельзя терять терпения. Они надеются, что будут любые сношения... на острове.

– Отчего же только там можно делать, чего хочется? – в который раз удивилась Элли.

– И я не понимаю их, – шептал Уильям. – Здесь не Америго, это правда, но тоже чудесно... Палуба – это совсем-совсем другое. Там спешат, ругаются, боятся. Но если бы только побыли с нами...

Элли, которая тем временем обнимала его голову и никак не могла решить, обойти ее всю губами или пересчитать все волосы, вдруг резко отодвинула ее.

– Ты видишь меня? – спросила она, схватив его за подбородок.

– Вижу... – недоуменно ответил юноша.

– А они не видят. И, наверно, не хотят увидеть. Они даже не смотрят в мою сторону. Но мне уже совсем не обидно, оставь их, – сказала она и хихикнула. – Ты – есть, и мы – здесь!

– Я – есть, и мы – здесь... – радостно повторил Уильям. – Я – есть... и ты – есть! Спасибо, Элли!

Тут он, переполнившись благодарностью, дернул за высокий край синего платья.

– Опять? – изумилась Элли.

– Опять! – кивнул Уильям и кинулся на нее.


Уильям провел в своем Лесу еще целых три дня. Он совершенно измучил принцессу (за все время в нем не было ни капли благоразумия!), и ранним утром четвертого дня она все же решилась его отпустить. Подведя его к старому дубу, она принялась громко всхлипывать и растирать ладонями щеки.

– Не плачь, – сказал Уильям. – Еще будет последний выход...

Он сразу пожалел, что произнес эти слова. Элли сердито ткнула его в живот и начала рыдать еще сильнее. Уильям взял ее за руки, но она вырвалась и побежала обратно в Лес.

«Сама виновата, – мелькнула вдруг злобная мысль. – Зачем было просить меня остаться, если и без того понятно, что... Ах, что-то теперь будет дома!»

Он не стал догонять ее, а повернулся и быстрым шагом направился к берегу.

Он хорошо рассчитал время: берег был еще пуст, а дети-первогодки как раз должны были выходить из Школы. Уильям умыл лицо, зачерпнув воды изо рва, поднялся по шаткой деревянной лестнице и спрятался за одним из выступов арки. Шумная ватага учеников пронеслась мимо него, за нею последовала черная фигура человека с мешком в руках, а ворота остались открытыми – учитель закрывал их, только убедившись, что никто из детей не свалился с лестницы в ров, и честно разделив содержимое мешка между ними.

Дождавшись, пока все окажутся на берегу, Уильям выскользнул через ворота на укромную маленькую площадь и бросился бежать на 3-ю Западную улицу.


Возле кондитерской уже не кружился со своими газетами герр Модрич – а это значило, что скоро девять. Уильям прибавил шагу. Он взлетел на четвертый этаж апартаментария, ожидая увидеть распахнутую настежь дверь и родителей на пороге, но дверь была прикрыта, а площадку сотрясали крики, которые доносились изнутри! «Неужели такая ссора с Господином?» – удивился про себя Уильям, но когда он приоткрыл дверь, все в нем похолодело.

– Где мое размышление?! – кричал отец, замахиваясь предлинной металлической рукояткой от какого-то своего инструмента.

– Сядь и прими уже благоразумия, безголовый! – кричала в ответ мать. – Ты что это выдумал, тварь неудачная! Да я сейчас к соседям пойду! Да я тебя публично унижу!

– Иди, – вдруг сказал отец, отшвырнул рукоятку, сел на стул и хлопнул ладонями по столу, саркастически ухмыляясь. – Иди сразу в Ратушу. А то, может, это я – ваше испытание? Может, это мне суждено быть на дне, может, это я тут жажду вечных мук.

От этого мать обмякла и сама опустилась на стул.

– Что ж ты говоришь такое, праздномыслящая развалина, – устало сказала она. – Что за напасть такая? Разве другие без этой дряни не могут жить?

– Не могут! – огрызнулся отец страшным басом. – Ты как, женщина, думаешь? Никто не может! А я как должен?! Благоразумие, терпение... Как мне терпеть эти боли? Как мне терпеть эту скуку? Как мне терпеть этих властительных болванов, которые приходят в мой апартамент и сжирают мой завтрак?

Мать молчала.

– Я не слышу их, – сказал отец. – Не понимаю, чего они хотят от нас добиться. Я не Господин. А жить как-нибудь хочется. И этот несчастный паразит... придет к тому же. Благо я этого не увижу.

– «Мы трудимся и почитаем труд...» – шептала мать.

– Не почитаете вы, женщины, никакой труд, – ухмыльнулся отец. – Поглоти вас синий Океан вместе со всеми подружками. Терпеть до самого отбытия – вот это труд, да только никому нет дела. Все у нас одни Заветы да предписания. Да, может, так оно и должно быть. Пусть оно идет своим ходом, если никто не возражает. Но и тебе возражать в таком случае нечего. Дай уже вздохнуть спокойно. Или я даже этого не заслужил?

– Подумай хоть иногда о моих нуждах! И обо мне! – всхлипнула Мадлен.

– А что ты?! Прилечу на остров и найду себе сотню таких, как ты! – опять взревел отец, надрывая горло. – Ты кто есть, чтоб о тебе думать? Задница? А где она, где? Ни тут, ни там нельзя взять! Наглухо, н-наглухо! Ребенок – и тот не твой!..

В пылу ссоры они не могли заметить своего приемного сына, возникшего в дверном проеме.

– Трусы плести, тряпье искать для благополучных, – добавил Рональд, – вот кто вы есть и кем будете. Вот ваш великий труд... потом уж и пососать друг друга можно. А я его кормить должен. Ха!

– Ты бы хотел, чтобы его забрал синий Океан? – дрожа губами, спросила она.

– Может, ему там самое место, – проворчал Рональд. – Может, нам всем там самое место. Может, и лететь никуда не нужно.

Это он говорил уже так легко, что Мадлен совсем обомлела.

Уильям внимательно посмотрел на отца. Как же тот изменился, как безобразно теперь выглядел! Словно болезнь, усталость и постоянное недовольство въелись в его лицо морщинами, кожа потемнела, щеки впали еще глубже. Герр Левский походил на старика. Разве только это был странный обман зрения?

Не говоря ничего больше, отец сгреб со стола портфель, натянул свою зеленую шляпу и двинулся к порогу. Уильяму пришлось отскочить на площадку. Герр Левский уставился на него так, что Уильяму показалось – он его сейчас ударит, но тот только скрипнул зубами, одернул куртку и – скоро превратился в стук подошв своих ботинок, разносящийся по всему парадному.

Уильям ступил через порог апартамента и тут же увидел перед собой лицо приемной матери. В следующее мгновение он получил звонкую пощечину!

Она впервые дошла до рукоприкладства.

– Пропал на целую ночь!

Уильям попятился.

– Целую ночь? – пробормотал он и бросил взгляд на газету, лежащую на столешнице серванта.

23 апреля (воскресенье)

«Как же так? – в ошеломлении подумал он. – Воскресенье? Одна ночь?»

Новая пощечина вывела его из раздумья и разозлила, и тогда самая большая странность последних дней со странной же легкостью вылетела у него из головы.

– Отвечай, где ты был, – страшным голосом произнесла мать. – Ты тоже плевать решил на меня? Отвечай!

Но и Уильям уже выходил из себя.

– Что, если я скажу неправду? Что вы сделаете тогда, почтенная фрау Левская?

Мать от удивления сразу остыла.

– Что это... что за обращение, – молвила она, хватая воздух, – и зачем бы тебе захотелось говорить мне неправду?

– Затем, зачем и вам с отцом, – зло ответил Уильям.

Мадлен испуганно прикрыла обеими руками рот, будто бы это могло вернуть высказанную тайну.

– Я хорошо слышал отца, – резко продолжал Уильям. – Что значили его слова?

Она все еще молчала. Осознав наконец происшедшее, она шлепнулась на стул – благо тот нашелся возле нее – и горько заплакала.


– Ни в чем больше, – сказала она позднее, утерев слезы. – Слышишь? Ни в чем больше не лгала... Поверь мне еще раз! Ну ладно, может, что-то и было... но такое только, мелочь, тебе чтоб лучше...

– Какая моя фамилия?

– В старой бумаге...

– Отец говорил о Господах! Почему к нам приходят Господа?

– Господам нравятся мои пироги, – ответила она. – Только и всего. Никакой особенной причины. Может, еще нравлюсь я... но что я, одна такая? Рональд честно сказал – красивых много... заботливых... даже здесь. И ты знаешь – я бы не дала даже тронуть... даже в новой жизни... никогда, никогда, никогда! Чтоб они захлебнулись и не всплывали.

– А моя... другая? Где же она?

– В д-добрых руках... – тихо сказала Мадлен. – Я не знаю, какой она была, ничего не знаю. Но ты обязательно встретишь ее на острове, не сомневайся!..

Она опять рыдала, закрыв лицо руками, а Уильям стоял на коленях, отвернувшись от нее, на кровати. Потом она собралась и куда-то исчезла; он не препятствовал ей.

Прошло еще немного времени, и Уильям соскочил на пол; теперь он не мог найти себе места. Он не чувствовал себя дурно – едва ли он был способен что-то осмыслить, – но точно не мог терпеть безмолвный, безжизненный апартамент. Он хотел, чтобы звучно распахнулась дверь и качнулись часы из голубого стекла, или громко зашипел убегающий джем и его Лена с воплем ринулась от диванчика к плите, или по оконному стеклу застучали неумолимые капли дождя и от шума их пришлось скрываться в углу комнаты, или даже – чтобы кто-нибудь ударил его! Герр Левский... он мог ударить его! Тогда бы вынуждены были появиться добрые мысли и чувства, а не то, что явилось теперь – жестокая, снедающая злоба во всем теле...

«Я – Океан, – подумал Уильям. – Внутри меня – вся злоба Океана... Но если я – Океан, где же найти мое дно?»

Отчаявшись дать себе ответ, он лег и протянул руку к сбившейся доске под кроватью. Доска прогнулась, и под ней что-то звякнуло. Уильям, заинтересовавшись, сунул руку в тайник и... Склянка! В тайнике лежала опрокинутая склянка – закупоренная, непочатая склянка! Он тут же извлек ее и вытащил пробку, и его обдало знакомым запахом.

Вот оно что! Мама... фрау... Лена... нашла его тайник!

Но книги были на месте; очевидно, она прятала склянку второпях, паникуя и не заботясь ни о каких других находках.

«И я не позволю отцу найти ее, – подумав, решил Уильям. – Оставлю у себя».

Дурная и нелепая мысль забралась в голову: не стоит ли употребить размышление самому? не сумеет ли он распорядиться им лучше, чем отец? Едва ли когда-нибудь найдется более подходящий повод, и все же...

«Не сейчас. Я зол, а значит, попытаюсь еще хуже обидеть Лену – это ни к чему. В конце концов, оно никуда не исчезнет – если только отцу не вздумается прощупать доски на полу».

И с этим он опустил склянку назад в потайную щель.


Приближалось девятое июля – день последнего выхода в Парк Америго.

Герр и фрау Левские умело притворялись, что для них все идет своим чередом, но при этом почти не разговаривали с приемным сыном. Это угнетало его. Миссис Спарклз, его будущая хозяйка, встречала его так же холодно, как назло; хотя она не могла знать о раздорах в их семье, Уильяму все равно казалось, что она презирает и его самого, и его приемных родителей, несмотря на заверения Мадлен о давней дружбе с этой достойной собственницей. Он еще никак не мог взять в толк, как именно они встретились; а рассказать ни та, ни другая не спешили. Впрочем, фрау Левская вне дома превращалась в ту же самую говорливую женщину, как всегда готовую обсуждать все насущные дела Корабля, а герр Левский начал пропадать на службе еще дольше: Ратуше Тьютонии требовалась капитальная реставрация, привлекались даже рабочие с других палуб. Чтобы не протянуть ноги от изнеможения, перед каждым выходом приемный отец выпивал все больше усердия. Размышление, спрятанное под кроватью у окна апартамента, он так и не нашел.

«Кто я? Что я? У меня нет матери... и нет отца. Мое место – в Лесу, куда никто никогда не заходил. Я вижу Элли, которую никто никогда не видел, и люблю ее так, как не могу любить моих Создателей, а моя Лена – спасает себя от меня... Кто я? Что я?»

Так Уильям спрашивал себя каждый день и страшно от этого мучился.

Приближалось девятое июля – и осознание этого перенести было сложнее всего.


И он не выдержал!

В ночь на то самое воскресенье его беспокоила бессонница; заснув далеко за полночь, он пробудился около пяти часов утра и долго лежал, глядя в зеленый потолок, и в голову ему шли только самые жуткие и отчаянные мысли. Но на сей раз он не был зол; он давно устал от своей праздной злобы.

Приемного отца вызвали на ночную смену, и его не было на большой кровати. Приемная мать, разумеется, еще спала, без одеяла вытянувшись на левом боку, и Уильям некоторое время смотрел и на нее.

«Кто я? Что я?»

«Что будет со мной, когда я расстанусь с Элли?»

«Будет ли жить мой Лес, когда я покину его?»

«Смогу ли я любить жизнь... на Корабле?»

«Кто я? Что я?»

«Если я – пассажир, где же мое место на Корабле?»

«Если я – Океан, где же найти мое дно?»

«Если я – Корабль, где же мне найти мою Цель?»

«Если я – Создатель, где же моя раскрашенная статуя?»

Он беззвучно закричал в полумрак... затем спустился на пол, открыл свой тайник и извлек оттуда склянку с размышлением. С трудом вынул пробку, глотнул – раз, другой. Жидкость пламенем врезалась в горло, он закашлялся и шумно вдохнул. Мадлен что-то жалобно выговорила во сне.

Но больше ничего не произошло. Уильям подождал несколько минут – и ничего не изменилось. Тогда он рванул створку окна и вышвырнул склянку, и та разбилась о плоский камень у ограды.

Примерно с начала седьмого он не отводил глаз от непокрытых ног, по-прежнему сытых и нежных, плавающих в сырости зеленой простыни и беспокойно шепчущих друг о друга, и не переставал думать и воображать – прилично ли королеве носить браслеты и кольца, какими украшаются свободолюбивые феи или эльфы; гулять в молочной пене прибоя и по дну лимонадных ручьев, вдали от дворцового сада; умножать свой образ в тысяче фантастических цветных фотографий; дарить вниманием бессмысленного и неблагодарного изменника...

Но и это нисколько не искажало картины его естественных чувств.

Мама – Уильям называл ее, конечно, и мамой, и Леной – поднялась к семи часам, когда стало совсем светло... и занялась пирогом! Кое-что никогда не менялось в апартаменте № ... Уильям оделся и сел за пустой стол.

– Мама, ты была когда-нибудь у борта? – спросил он.

Мадлен обернулась; в ее лице читалось недоумение.

– Когда выходила замуж за отца, – ответила она. – Зачем мне еще там быть?

– Там, наверное, хорошо видно, как летит наш Корабль... как проносятся облака, и все это невероятно интересно, – продолжал Уильям, удивляясь своей развязности.

– Ничего там интересного нет, – отрезала королева. – Там дует страшный ветер, от которого запросто можно подхватить всякие болезни. А лечение обходится дорого, ты это знаешь.

Уильям томно смотрел на нее, подпирая ладонями щеки.

– Лена, а ты помнишь Парк Америго? Тебе когда-нибудь хотелось вернуться туда?

– Зачем это? Там ведь тоже ровно ничего особенного. Ты будто не понимаешь, для чего он нужен! Так это, глазам приятно, тепло, пахнет свежо – и только... Играть хорошо, конечно... но, пока ты со мной, мне и здесь неплохо. А как на остров сойдем? Увидим твоих зверей, разные страны! Смешно сравнивать. В этом Парке взрослые бы только маялись от безделья, вот и все.

– Ты не заходила дальше?

– Дальше чего? – не поняла она.

– Дальше, чем другие дети?

– Куда же еще дальше? – нахмурилась она. – Я не покушалась на Блага, если ты говоришь о них. И вообще – интересно было только тогда, когда их украл мальчик с другой палубы...

– Мальчик с другой палубы?

– Да, Фривиллии... но что теперь об этом вспоминать!

«Что же за мальчик?» – в смятении подумал Уильям, однако из него уже вырывался новый вопрос:

– Ты ведь не хочешь, чтобы я говорил тебе неправду?

Мадлен совсем разволновалась.

– Зачем тебе говорить мне неправду?

– Есть причины, – вздохнул Уильям и внезапно начал рассказывать. Мадлен слушала его в оцепенении, глаза ее все больше округлялись, а потом она залилась слезами.

– ...Так и получается, что я живу ради тебя – и ради этого Леса... Ты ведь понимаешь меня теперь? Потому меня не было три... целую ночь, и потому я раньше...

– Любимый мой, – шептала она, – откуда... это? неужели я виновата?.. послушал бы себя со стороны...

– Мне и так кажется, что я слушаю себя со стороны, – брякнул Уильям.

Только этого, конечно, было мало! Он говорил потом об отце, говорил, что на самом деле хочет помочь ему, но тот никогда не поймет и не примет такой помощи, а потому остается лишь презирать его за его инертность (Уильям нашел применение слову, услышанному от наставника в Школе). Презрения заслуживают и бесполезные споры о будущем, в пылу которых так часто забывают о настоящем. Зачем говорить тогда, когда нужно молчать, и почему так упорно молчат, если нужно что-нибудь сказать друг другу? Зачем искать сплочения с людьми, которые никогда не дадут ничего, кроме снисхождения; зачем почитать тех, кто воспитывает уныние и сам кормится им, как учитель; для чего беречь и лелеять это уныние, лишая себя половины радостей, доступных на Корабле? Он говорил, что не понимает любви к Создателям, которая стоит на взаимной ненависти, на несправедливости, на притворстве, на страхе любого наказания и жажде любой награды. Такая любовь мертва, как и нуждающиеся в ней Создатели, и, даже воспламенив насильно чье-нибудь сердце, она не протянет и дня; а если она умирает и гаснет, не успев возродиться, то выходит, что в жизни человека есть вещи и поважнее этой.

Содрогаясь от рыданий, Мадлен все же смогла отыскать в гранитолевой сумке носовой платок. Минуту спустя она опять взглянула на приемного сына; глаза у нее чем-то светились.

– Я никому об этом не расскажу, – сказала она. – Ни отцу, ни подругам, конечно, ни Господам, провались они под злые воды. Но ты должен обещать...

– Все что угодно, – беспечно ответил Уильям. – Терять мне, пожалуй, нечего.

– Не говори об этом сам, никому не говори, не привлекай внимания! – взмолилась тут Мадлен. – Постарайся прожить свой срок благоразумно! Создатели мудры, и у меня есть надежда, что их гнев тебя не коснется. Они должны знать, как я... они не разлучат нас!


Она говорила что-то еще и через слово опять тихонько всхлипывала, но Уильям уже не слышал. Что-то прорезало голову изнутри, как отцовская кельма, и в глазах страшно помутнело, время вдруг понеслось гораздо быстрее обычного, и вот уже он стоял в аудитории, выслушивая речь о Заветах, а вот учитель произносил какое-то длинное напутствие – уже на берегу Парка, но Уильям оставался к этому глух, сознавая только сокрушающую его боль. Кельма стучала в хрупкое стекло у висков, и тошнота нещадно стягивала горло, и грудь горела – медленным огнем.

Вот он вышел к старому дубу и опустился на землю. Свет на мгновение забился в глаза, потом снова померк...

Что бы вы думали? Его чудесный Лес заговорил наконец и с ним – своим особым образом; но лучше бы этого не случалось. Каждый лист, каждый папоротник, каждая кисть ягод подалась в его сторону, словно неисчислимые, невидимые волны направились к нему по воздуху отовсюду; и с волнами расходились маленькие вещицы, которые обыкновенно не бывают замечены ни чувством, ни мыслью. Даже теперь трудно было сказать, на что они больше всего похожи: не звуки, не запахи, не полосы дыма, не капли воды, не крохи бисквита, не хорошее и не дурное, не доброе и не злое, не смешное и не грустное, не праздное и не благоразумное. Вещицы эти бросались в него бессвязно, отскакивали и разлетались на совсем ничтожные части, и собирали свои части воедино, и поднимались ввысь крупными искрами, и проделывали весь путь с самого начала – раз за разом, никак не сдаваясь. Тогда он, следуя какому-то новому инстинкту, стиснул измученную голову. Кровь закипала в глазах, но чем сильнее жал он виски, тем с большей темной ясностью представала картина, подобная лихорадочному сну. Редкие вещицы начинали выстраиваться в порядок, сведенные в одно, другое и третье неведомо какой удачей.

Поглоти меня Океан. Поглоти меня Океан, я так упрям! Что я буду делать? Что я наделал?

Я не знаю. Я думал, мне станет легче.

Конечно, это не то, что я имел в виду. Это – сущая мелочь!.. Нет, что я сделал прежде? Зачем я искал то, что мне не принадлежало? Зачем я взял то, что мне не принадлежало? Зачем назвал своим, что с того?

Что с того?


Да, что с того? Что с этой красоты?

Ни Цели у нее, ни толку, я

Отдал ей время и себя напрасно.

Те знания, что здесь обрел,

Калечат беспощадно;

Те знания, что были отняты, –

Бесценная опора.

«Кто я?» – спросил и не нашел ответа,

И тот вопрос останется со мною

И прихвостни его, сгрызая мысли,

Отсрочивая муки Океана,

Заслуженные мной на вечный срок.

О горе мне и прочим любопытным!

Их поразит сознания безумство.

О горе нищим, сбившимся с дороги,

Для них нет лучшей жизни и покоя.

Как душит человеческое тело,

Как тяготят его простые нужды.

Его предел – бесплодная надежда

Однажды обратиться в нечто больше.

Когда я стал бы синим Океаном,

Во мне бы зло переливалось всуе,

И мои воды бушевали тщетно,

И небо наполняло их задаром.

Будь я Создателем, так я бы создавал

Болезни, бред, сомнения, беспутство,

А будь я Кораблем в движеньи к Цели, –

То все, что движет, не имело б смысла.


Что это значит? Я должен винить себя?

Я виноват – но мне не придется винить себя дольше, чем это необходимо, если я вернусь сейчас же.

Есть надежда? На что я должен надеяться? На что мне надеяться, если мне нет места среди них?

Время отыщет мне место среди них. Я должен это знать.

Время?

Именно время. Время для них – во главе всего. Целая ночь! Я слышал это: семь лет! семнадцать! восемнадцать! целая ночь! Я должен знать.

О, хорошо бы время избавило меня от моего паразита, от моего упрямства... Я должен следить за собой; я должен себя воспитать. Я воспитаю себя – и тогда...

Тогда что?

Тогда в ПОНЕДЕЛЬНИК займусь я моей КЛУБНИКОЙ: играючи выманю ее, испробую на язык, найду на ней каждое СЕМЯ – КАЖДОЕ-КАЖДОЕ!

Во ВТОРНИК возьму мои крупные, упругие, душистые АПЕЛЬСИНЫ, прижму пальцами ПУПКИ их, видные мне под пористой коркой, и скорее очищу, узнаю их грубость и сладость, напьюсь их волшебным СОКОМ.

В СРЕДУ спущусь я к моим небывалым ГРУШАМ, здоровым и толстым, и окуну голову меж выпуклых боков их, и разрою ногтями их МЯСО, и соберу лбом ВСЕ-ВСЕ щетинки, бугры и пятна.

В ЧЕТВЕРГ обниму я пушистый мой, круглый, полный, прыгучий АБРИКОС, помну его, подразню, хлестну его, чтоб наливался краше, встряхну в ладонях, РАСКРОЮ на миг и СЛЕПЛЮ накрепко, и вновь разыму и сдвину, РАЗВЕДУ створы, РАЗВЕРЗНУ одними пальцами, РАЗДЕЛЮ надвое, РАЗЛОМЛЮ пополам и – Создатели милостивые, творцы наши мудрые! – доберусь до ЯДРА его, сокровенного моего ЯДРЫШКА.

В ПЯТНИЦУ вгрызусь в мое теплое ЯБЛОКО, большое, белое, мытое, и буду стирать языком его кожу, укалываясь в ЯМКЕ его плодоножкой, укалываясь, укалываясь, УКАЛЫВАЯСЬ!

В СУББОТУ подставлюсь под мой ЛИМОН и сдавлю зубами ЛОМТИКИ его, изойдет терпкая ВЛАГА и будет течь, обжигая меня, по губам, прольется на шею, на грудь, на живот, на бедра.

В ВОСКРЕСЕНЬЕ поспеет наконец нежная СЛИВА – и живая МЯКОТЬ ее украсит и СЕМЕНА, и ПУПКИ, и ЯМКУ яблока, и МЯСО груш, и ЛОМТИКИ лимона, и ПУХ абрикоса, оставит след везде и всюду, везде и всюду, ВЕЗДЕ И ВСЮДУ!

– Сделай как обычно сделай как обычно сделай как обычно сделай как обычно сделай как обычно сделай как обычно сделай как обычно сделай как обычно сделай как обычно сделай как обычно сделай как обычно СДЕЛАЙ КАК ОБЫЧНО, – попросил Уильям. – Для этого ведь самое время.

– Я не могу сделать как обычно, – ответил расстроенно Уильям. – Я не могу сделать КАК ОБЫЧНО! Я слишком слаб для этого.

Я слишком... Быть не может! Вся кровь в голове. Моя королева! Найди в себе силу простить меня...

Вся кровь в голове, до последней капли... Разбить нос сейчас же, и наверняка она вытечет на землю! То-то будет умора!

Никто не должен покидать Корабль. Никто не должен...

Будто я не покинул его только что!..

Хо! Уж в этом можно сомневаться сколько угодно!

А в чем

сомневаться

нельзя?

в ком?

в НЕЙ?


Кельма вновь двинулась в голове, и солнечный свет вновь озарил старое дерево и молодой травяной покров. И теперь Уильям мог отчетливо видеть, что ему под ноги заползает тень – вначале небольшая, но вскоре оказавшаяся огромной. Она жестоко давила травы и вырывала из земли увядшие цветы; она разоряла кроны других деревьев и обрезала кору, превращая их в унылые черные столбы.

Позади кто-то громко и злобно рыкнул. Воздух наполнился странным зловонием.

Кисловато-горячий запах терзал ноздри. Кто-то глухо и раздосадованно урчал; вместе с этим трещали старые опавшие ветки, все ближе и ближе...

Тень уже накрывала Уильяма, и он бросился бежать.

Он бежал и бежал вперед, но земля сделалась вдруг очень вязкой. Башмаки утопали в ней, словно в густой массе испорченного джема, и каждый скачок отдавался острой болью, и в ушах стояло грозное рычание, и его настигала гигантская зловонная пасть с двумя рядами хищных клыков...

Тут из кустов выскользнула цепкая рука, ухватила его за локоть и с удивительной силой потянула за собой в заросли. Громадная тень пронеслась мимо, и мало-помалу рычание стихло. Уильям неуклюже встал, кое-как отряхнул зеленую рубашку и все, что свисало лишнего, засунул в благоприличное место. Затем он поднял глаза.

Элли смотрела на него молчаливо и отстраненно. В ее лице не было – и быть не могло – нелепой взрослой укоризны, но ее молчание выглядело настоящим, а что хуже всего – она будто уходила куда-то, оставаясь на одном месте; стояла рядом с ним, смотрела на него – и словно растворялась в пустоту. Уильяму даже захотелось громко ее окликнуть, вернуть к себе.

– Ты рассказал?

Теперь она стала печальной.

– От... откуда ты... как ты узнала? – проговорил Уильям не без некоторого усилия; трудно было говорить внятно и без запинок.

– Это был вопрос, – вздохнула Элли. – Ты мог ответить «нет». А я бы не поверила. Ты же врун.

– Я не... хотел, – угрюмо промолвил юноша. – Это все... это все раз... Разм... Ы! – Он резко и грубо икнул. Элли вздрогнула и поморщилась.

– Врун, – повторила она. – Это все ты.

– Нет, не...

– Почему ты не можешь признать, что это все ты?

– Элли, я не... – болезненно прошептал Уильям. – Я не...

Он икнул еще два раза подряд и, несмотря на боль, отчаянно замотал головой. Девушка хлопнула обеими ладонями ему по щекам, вынуждая прекратить.

– Подожди меня здесь, – сказала она и растворилась по-настоящему. Уильям уселся обратно в листву и обхватил руками голову, пытаясь унять возобновившийся стук. Очень скоро вернулась Элли и наклонилась к нему: у нее в пригоршне лежал тонкий и длинный сушеный гриб с узкой золотистой шляпкой. Он не был похож ни на пухлые приземистые грибы, выращиваемые на палубе, ни на те, которые Элли запасала на зиму; очевидно, она принесла его из нового тайника.

– Съешь его, – сказала она.

Уильям не стал спорить и сунул гриб в рот. Тот оказался нежестким и даже приятным на вкус, и он с удовольствием его сжевал. Когда он проглотил, кельма тут же перестала долбить голову изнутри. Элли внимательно смотрела на него.

– Так лучше? – без особого сочувствия в лице спросила она и, не дожидаясь ответа, добавила: – Идем. Я должна показать тебе кое-какую штуку.

– Какую? – удивился Уильям.

– Мы идем, – твердо сказала она, поднялась и пошла.

– Куда? – спросил растерянный Уильям.

Она вместо ответа махнула рукой вперед – куда шла. Выбирать не приходилось, и Уильям поплелся за ней.

Лес тянулся и тянулся, густея и редея, путая бесчисленные тропки, вздымаясь и уходя в низины, как было ему свойственно, – но, обездвиженный злою тенью, он молчал, как Элли; она терпеливо ждала, пока Уильям одолевал сплетения хватких кустарников, и брала его за руку, переводя через такие места, где нужно было чувствовать опасность в укрытой сухими листьями земле. Они шли долго; скоро исчезли всякие прогалины и бесподобные уголки Леса, он совсем превратился в нагромождение мертвых фигур, скрестивших окаменелые члены, и снова покинуло его трусливое солнце. Уильям задрожал, задергал плечами, в животе вдруг засвербело, как бы тоже от холода. Чувство было на редкость неприятное, и тьма его нагнетала, – стало жутко. Элли знала, куда идет, и не сбавляла шагу. Они не сворачивали в сторону, и Уильям решил, что вот-вот они окажутся у другого берега. Он уже давно привык думать, что Лес бесконечен; но в этот раз они с Элли зашли так далеко, что он начал говорить себе, что Лес все равно должен кончиться, потому как еще не мог всерьез представить себе того, что на самом деле не имеет конца. Он думал, что Элли захотелось как-нибудь наказать его; но если бы она решила наказать его, она могла бы просто оставить его, об этом он подумал тоже. Потом ему пришла мысль о том, что она теперь хочет забрать его к себе совсем, чтобы он не мог вернуться на палубу, и эта мысль отчего-то напугала его еще больше. Как будто против своей воли он стал умолять ее вывести его на берег, ловить ее за плечи, за волосы и обнаженную шею, но она ничего не говорила и не задерживалась. Он дернул ее за рукав платья, и клок синей ткани остался у него в руке. Ее платьице не было таким хрупким и грязным с их первой встречи! Он поник и более не домогался ее ответа. Когда он начал уже приходить в отчаяние от того, что другого берега Парка еще не видно, Лес пропал; но и берега никакого не было.

Огромный, как Океан, простор встретил их своими стройными светлыми волнами, подрагивающими от сильного ветра – злаки! И здесь их было много, неимоверно много! И над ними разбухали лилово-черные тучи, и пробивались откуда-то сбоку нескладные и вялые солнечные лучи, а ветер дул – развевая красивые каштановые волосы девушки Элли. У самого злакового поля она опустилась на землю, поджав ноги, и Уильям сел рядом, приободренный: ему стало куда легче дышать, и ветер был свежий и чистый, пахнущий цветами – хотя цветов поблизости видно не было.

Элли напряженно всматривалась вдаль, будто выискивала что-то на горизонте.

Уильям, конечно, немало изумился этой картине. Он свыкся с тем, что Лес – бесконечен и вместе с тем ограничивается берегами Парка; он приучил себя со временем к тому, что не все вокруг него имеет разумное объяснение, как в научных книгах; но это поле было для него совершенно ново. Как оно появилось здесь, в бесконечном Лесу, за непролазными стенами? И зачем оно понадобилось Элли?

– Смотри туда, – неожиданно велела ему девушка, показывая на контрастный горизонт, где сходились лиловый и желтый цвета. – Возрадуйся, восхвали, возлюби!

– Почему ты мне это говоришь? – поразился Уильям.

– Потому что ты меня слышишь!

Уильям долго смотрел на Океан треплющихся колосьев; потом у него заслезились глаза и стало казаться, что побеги злобно ощетиниваются, тучи наверху еще безнадежнее темнеют и разбухают, а жалкое светило уплывает все глубже к горизонту. Он закрыл ладонями лицо, но Элли оторвала их и сжала так крепко, что его глаза перестали мокнуть и округлились.

– Смотри, смотри, как очаровательно! Разве я не права?

– Элли... Что с тобой?

– Ты должен увидеть!

Уильям сглотнул и снова обратил взгляд к горизонту, – она держала его за запястья.

Вдруг она запела – чистым, как самый ветер, голосом. Уильям не мог разобрать в этом пении ни слова; казалось, она выдыхала из себя все лучшие птичьи голоса, услышанные им на берегу и в глубине Леса, – и в то же время это было пение человека, неизвестный человеческий язык, осмысленный и членораздельный: она, верно, хотела что-то сказать ему, но не могла или не умела преобразить эти мысли в понятные ему слова. В воздухе по-прежнему витал аромат цветов – но теперь к нему прибавились другие запахи, множество других запахов; когда их набралось слишком много, они поплыли над злаковым полем цветными аморфными пятнами, а затем слились с голосом Элли и превратились в едва уловимые отзвуки ее прекрасного пения.

Когда песня закончилась, лучи собрались и ударили посреди поля; на желтом просторе вспыхнул яркий, режущий глаза столб пламени, и это потрясло его еще сильнее. Он часто заморгал, пытаясь смыть безумное видение, но тщетно. Волны беспокойно поднялись; колосья начали свертываться, как бумага – и стебли стали уходить под землю, а тучи растаяли в прах и осыпались на пустеющую равнину. Скоро перед глазами не было уже ничего, кроме слабого, мутного свечения, наводнившего пустоту подобно туману, и юноша испугался, что они сейчас тоже провалятся в этот туман и погибнут. Пальцы впились в оголенные колени Элли. Она отпустила его руки, и они обвили ее, а сам Уильям ударился в слезы.

– В Лес, в Лес, в Лес! Зачем нам здесь... зачем?

– Ты видишь то же, что и я? – холодно спросила девушка. – Отвечай!

Она оттолкнула его, потом схватила за горло, и он начал захлебываться.

– Не вижу ничего... – без сил прохрипел он и в самом деле ослеп.

Потом был опрокинут навзничь и совсем перестал чувствовать.


– Мы в Лесу, – послышался ласковый голос Элли.

В ноздри проник мягкий запах листвы, и он решился открыть глаза. Над ним нависали ветви черной ольхи, а по воздуху струился ясный, теплый золотистый свет; слезы уже высохли.

– В Лесу! – повторила она и робко погладила его руку. – Ты сумеешь простить меня?

– Что?

– Прости меня! – Она сама была готова заплакать.

– Что это было за место? – воскликнул смятенный Уильям, не обращая никакого внимания на ее просьбу. – Расскажи мне! И не говори, что это какой-нибудь сон, как от тех семян! Невозможно! Я все видел! Все живо...

– Ты помнишь Утренний Блеск? – Она хлюпнула носом, но тут же улыбнулась и прошлась другой рукой по его влажным волосам. Уильям с неожиданной для себя самого грубостью сбросил ее руку. Она продолжала виновато улыбаться. Уильям сел и ощупал землю вокруг, чтобы убедиться, что ему ничто не угрожает.

– Отвечай теперь ты – куда привела? Что задумала? Говори прямо! – рычал он, точно как отец.

– Это то место, где нас нет, – кротко ответила Элли. – И мы не можем туда попасть.

И она так внезапно вновь погрустнела, что Уильям невольно обмяк.

– Почему? – спросил он, решив, что она расстроена именно этим.

– Мы не можем туда попасть, – ответила Элли, – потому что они больше всего-всего хотят, чтобы мы оказались там. А там ничего нет, Уильям! Мы пропадем там, и умрем, и тогда долго-долго не увидимся. Может, никогда. Я не знаю. Но я уверена, что если мы опять встретимся, нам будет уже совсем не интересно.

– Разве можно знать наперед? – изумленно вымолвил Уильям, когда к нему вернулся дар речи. – Учителю верить нельзя, но ведь мы сами ничего не...

– Ничего не изменится, – тяжело вздохнула девушка с большими изумрудными глазами. – Вот и будет нам – совсем не интересно. Это точно!.. Но ты же не пойдешь туда, нет?

– Я и не думал! – обиделся упрямый юноша. – Вообще – откуда этот кошмар мог взяться в нашем Лесу? Зачем он... и огонь! Если б не ты, я бы и не нашел его.

Элли совсем загрустила и уронила свою каштановую голову ему на плечо.

– Ах, Уильям... – проговорила она сквозь по-настоящему выступившие слезы. – Нет уже колокольчиков, а ты все такой же непонятливый...


Когда она подняла на него глаза, те были совершенно сухие – хотя она плакала. И блеклые. Она с мольбой глядела на него снизу вверх.

– Ты должен пообещать мне кое-что, – просила она, едва не прижимаясь к его подбородку.

– Обещать... тебе тоже? – отозвался Уильям, напрягая отравленную память.

– Там, внизу – земля, – сказала Элли. – Я ужасно устала от небес!

– Что ты говоришь? – поразился Уильям. – Земля? Но ты же... А небеса? Небеса ведь могут быть еще прекрасней, чем нам казалось! Если ты боишься взрослых, то я откажусь от них, и мы будем жить в Лесу.

– Небеса прекрасны, и я знаю это! – пролепетала девушка. – Но я устала! Здесь ничего не меняется! И Лес... как он мне надоел! Признай, ты не останешься со мной, такого никогда не случалось! И не случится, пока мы здесь.

– Что я должен сделать? Привести Корабль к Америго?

– Никакого Америго нет! – Изумрудные глаза пропали на миг – и снова принялись истязать его, и так близко, что он подумал даже, что они сейчас превратятся в его собственные. – А прямо под нами – земля! Ты, верно, не увидишь отсюда, но она там! И корабль нужно опустить.

– Но как же я?.. – растерялся юноша.

– Найди способ! – воскликнула Элли. – И нам опять будет интересно! Я покажу тебе все-все деревья и цветы на этой земле! И ирисы... Ты же так любишь ирисы, глупенький мой Уильям?

– Бессмысленно, – бормотал Уильям. – Почему нельзя остаться здесь? Почему ты уверена, что на земле, если она и вправду есть... лучше? Нам предстоит жизнь, Элли, и если бы я хотел провести ее с кем-то, то провел бы ее с тобой! Зачем ты просишь меня сделать то, на что я не способен?

Девушка оттолкнула его и вновь разрыдалась.

– Ты думаешь, я не в своем уме? Я в нем еще, Уильям! Я просто... устала, и все тут! А ты не слушаешь меня, совсем не слушаешь! Ты всегда был таким, и вот я опять... Нет, уходи!

Всхлипывая, она поднялась на ноги и побрела через мелкие пологи листвы прочь, подбирая то с одного, то с другого боку подол светло-синего платья. Уильям хотел теперь броситься за ней, догнать ее, утешить, но только стиснул зубы и наблюдал за тем, как тускнел, удаляясь от него, синий цвет – превращался в коричневый.

Комментарии (0)

Войдите, чтобы оставить комментарий