Глава 3
Солнечный свет, хлынувший в кабину после выхода из облаков, был обманчивым. Он освещал приборную панель, заливал теплом руки Ани на штурвале, но не мог прогнать ледяное эхо, оставшееся в её нервной системе. Каждый мускул был напряжен, будто готовился к новому удару. Она ощущала его присутствие за спиной с болезненной остротой, как будто у неё между лопаток находился незримый, но сверхчувствительный орган, настроенный исключительно на Леона Брандта.
Он не издавал ни звука. Но его тишина была теперь иной. Раньше это была тишина вакуума, космической пустоты. Теперь же она напоминала тишину лаборатории, где проводят деликатный и опасный эксперимент. Она чувствовала на себе вес его аналитического, беспощадного внимания. Он не просто сидел там. Он изучал её.
Аня сосредоточилась на приборах. Высота 8500 метров. Скорость 280 узлов. Запас топлива, давление в гидросистемах, температура масла — всё в зеленой зоне. Она мысленно проговорила каждое значение, как мантру, пытаясь отгородиться от салона стеной из цифр и фактов. Но её периферийное восприятие, та самая проклятая гиперчувствительность, фиксировало каждую микро-деталь, исходящую от него.
Она чувствовала едва уловимое движение его глаз, скользящих по интерьеру салона, по переплетению тросов за обшивкой, по её затылку. Это ощущалось как легкое, настойчивое давление в точках, куда падал его взгляд. Она чувствовала микронапряжение в его теле — не страх сейчас, а собранность, предельную концентрацию хищника, выслеживающего добычу. От этого исходил холодок, словно от приоткрытой дверцы морозильной камеры.
— Фрау Морель. — Его голос в наушниках был теперь тише, но от этого не менее пронзительным. Он звучал как ультразвуковой скальпель.
— Да, мистер Брандт? — её собственный голос прозвучал хрипло. Она откашлялась.
— Вы принимаете лекарства.
Это не был вопрос. Это был вердикт.
Аня почувствовала, как холодеет кожа на лице. Её взгляд машинально метнулся к боковому карману её летной куртки, где лежал плоский пластиковый контейнер с таблетками. Сильнодействующий миорелаксант и мягкий транквилизатор, которые прописал Хофман. «Для купирования психосоматических реакций при перегрузке», — говорил он. Она принимала одну перед особенно сложными рейсами или походами в людные места.
— Это не касается безопасности полета, — отрезала она, стараясь, чтобы в голосе не дрогнула ни одна нота.
— Всё, что касается состояния пилота, касается безопасности полета, — парировал он с ледяной логикой. — Особенно если пилот демонстрирует признаки... нестандартного восприятия реальности. Вы вскрикнули от моего страха. Вы сжимались, будто от физической боли, когда я говорил с вами. Вы пытаетесь заглушить что-то таблетками. Что именно, фрау Морель? Галлюцинации? Панические атаки? Или что-то более экзотическое?
Каждое его слово било точно в цель. Он разбирал её по косточкам, как бухгалтер разбирает спорный баланс. И делал это без малейшей жалости, с холодным, почти научным интересом.
Ярость, горячая и спасительная, снова поднялась в Ане. Она повернула голову ровно настолько, чтобы увидеть его отражение в затемненном стекле бокового иллюминатора. Он сидел, откинувшись в кресле, его поза была расслабленной, но в ней чувствовалась стальная пружина готовности.
—Мое психическое здоровье сертифицировано авиационной администрацией. Этого достаточно.
— И тем не менее, мы оба здесь. Вы — с вашими таблетками от реальности. Я — с моим «атавистическим» страхом. Интересная пара, не правда ли? Два сломанных механизма в одной летающей банке.
Его слова повисли в воздухе. «Сломанные механизмы». Это было так чудовищно, так цинично и так точно, что у Ани перехватило дыхание. Он не видел в них людей. Он видел функциональные единицы с дефектами. И её дефект его заинтересовал.
— Я не сломанная, — выдохнула она, но это прозвучало слабо, как детское оправдание.
— Нет? — Он сделал паузу, и Аня почувствовала, как его внимание фокусируется на её руках, сжимающих штурвал. — Тогда скажите, прямо сейчас, что вы чувствуете. Физически. Опишите свои ощущения.
Это был ловушка. Провокация. Но отказаться — означало признать свою слабость.
— Я чувствую вибрацию двигателей через штурвал, — начала она, глядя вперед. — Тепло солнца на левой щеке. Прохладу от вентиляции на шее. Давление набегающего потока на фюзеляж...
— Не это, — мягко, но неумолимо прервал он. — Вы чувствуете меня. Что вы чувствуете от меня прямо сейчас?
Аня замолчала. Её горло сжалось. Она не хотела этого. Не хотела погружаться в этот мрачный, чужой океан. Но он заставлял её. Его воля, холодная и настойчивая, давила на неё, как атмосферное давление на глубине.
Она закрыла глаза на секунду. Отключила зрение, слух, всё, кроме того проклятого внутреннего радара. И позволила себе ощутить.
Сначала — фон. Тот самый лабораторный холод. Интеллектуальный интерес, острый и безэмоциональный, как луч лазера. Но под ним... под ним клубилось что-то другое. Не страх. Не гнев. Что-то более древнее и неуловимое. Скука. Всепроникающая, экзистенциальная скука, окрашенная в пепельно-серый цвет. Скука от бесконечных сделок, от безупречных интерьеров, от лиц, которые ничего не значат. Скука от собственной неспособности чувствовать что-либо, кроме этой скуки и редких всплесков иррационального страха. Это была пустота, которая пожирала саму себя.
И ещё... тончайшая, едва уловимая нить чего-то похожего на... надежду. Дикую, абсурдную надежду. На то, что в ней, в этой странной, раздраженной женщине за штурвалом, заключено нечто. Нечто, что может пробить лед. Нечто, что может задеть. Даже если это будет боль. Даже если это будет ярость. Любое чувство, кроме этой всепоглощающей мертвой тишины.
Аня открыла глаза. Ей было физически плохо. Эта смесь леденящей скуки и отчаянной, голодной надежды была чудовищной. Как будто она проглотила комок сухого льда, который обжигал изнутри.
— Вы... вам скучно, — прошептала она, сама не веря, что говорит это вслух. — Ужасно, до тошноты скучно. И вы... вы хотите, чтобы я вас разозлила. Или напугала. Неважно. Главное — чтобы вы что-то почувствовали. Вы используете меня как... как электрошокер для вашей собственной души.
В салоне воцарилась гробовая тишина. Даже гул двигателей казался приглушенным. Аня почувствовала, как ледяной фронт его внимания дрогнул, затрещал по швам. Лабораторный холод сменился чем-то другим. Ошеломлением? Яростью? Она не могла понять. Сигнал был слишком сильным, слишком сложным.
Когда он заговорил, его голос потерял бархатистую ровность. В нем появилась низкая, опасная вибрация.
— Вы переходите границы, фрау Морель.
— Вы их перешли первым! — крикнула она, оборачиваясь наконец, чтобы встретиться с ним взглядом через проем. Её глаза горели. — Вы устроили мне допрос! Вы копаетесь во мне, как в неисправном приборе! Что вы хотите услышать? Что я сумасшедшая? Что я чувствую вашу мертвую тоску, как собственную? Что от этого мне хочется вырвать штурвал и направить этот самолет в первую же скалу, только чтобы это прекратилось?!
Она почти кричала. Слезы гнева и унижения стояли у неё в глазах. И в этот момент она увидела это. На его безупречном, каменном лице. Микроскопическое изменение. Не эмоция. Скорее... отражение. Как если бы её ярость, её боль, её живой, неконтролируемый огонь ударились о его ледяную поверхность и оставили на ней крошечную, почти невидимую трещину. Его зрачки чуть расширились. Мускул на скуле задергался чаще.
И самое странное — волна его скуки на мгновение отступила. Её место заняло нечто острое, почти болезненное. Интерес. Не аналитический. Живой. Голодный.
— Да, — тихо сказал он. Его взгляд не отпускал её. — Именно это я и хотел услышать.
В элитной школе-интернате, тринадцать лет. Леон сидел на задней парте, наблюдая, как хулиганы издеваются над тихим мальчиком — бьют по плечам, шепчут оскорбления. Он должен был ничего не почувствовать, как всегда. Но вдруг вспышка: жжение в плече, как от удара, и ком в горле от чужого унижения. "Это не моя боль," — подумал он, но тело предало — руки задрожали. После урока он подошёл к мальчику: "Не сдавайся." Тот улыбнулся, и Леон почувствовал тепло — редкое, пугающее. Но ночью дядя позвонил: "Эмоции отвлекают от бизнеса. Заморозь их." Леон послушался, загоняя тепло в лёд, и наутро снова стал пустым. "Лучше ничего, чем боль," — решил он, но иногда, в одиночестве, вспоминал тот проблеск как потерянный рай. А теперь эта женщина, Аня, видела его страх — и лёд трещал, угрожая прорывом.
Аня отшатнулась, будто он её ударил. Она резко отвернулась, уставившись в лобовое стекло. Её сердце бешено колотилось. Она сделала это. Она дала ему то, чего он хотел. Эмоцию. Сильную, raw, настоящую. И теперь он смотрел на неё не как на пилота, а как на феномен. На аномалию, которая может нарушать законы его внутренней вселенной.
— Больше ни слова, — прошептала она, больше себе, чем ему. — До посадки — ни слова.
Но тишина, которая последовала, была уже не прежней. Она была заряжена. Насыщена невысказанным. Он не просто изучал её теперь. Он регистрировал её. Каждое движение, каждый вздох, малейшую дрожь в её плечах. Его присутствие стало ещё более плотным.
Аня увидела на экране навигации, что они приближаются к Цюриху. Еще двадцать минут. Она могла продержаться. Она должна была продержаться.
Она включила связь с диспетчерской Цюриха, её голос звучал неестественно ровно и профессионально. Она запросила разрешение на снижение, получила курс. Её руки выполняли все необходимые действия автоматически, в то время как её разум был целиком занят одним: сдерживанием. Созданием внутренней дамбы против того ледяного, голодного потока сознания, который лился на неё из салона.
Самолет пошел на снижение. Давление изменилось, заложило уши. Аня сглотнула, выравнивая давление. Она чувствовала, как Леон делает то же самое. Простая, биологическая синхронность, которая почему-то казалась невыносимо интимной.
Когда колеса мягко коснулись посадочной полосы аэропорта Цюриха, а реверс двигателей заглушил все остальные звуки, Аня почувствовала не облегчение, а опустошение. Как будто она только что провела полтора часа в рукопашной схватке с тенью. Она была мокрая от холодного пота, дрожали руки.
Самолет зарулил на выделенную стоянку частной авиации. Аня выполнила все процедуры завершения полета, заглушила двигатели. В кабине воцарилась тишина, нарушаемая только тихим потрескиванием остывающего металла.
Она сидела, не двигаясь, глядя перед собой. Она слышала, как он отстегнул ремни. Как встал. Его шаги по ковровой дорожке салона были бесшумными, но она чувствовала каждое приближение, как сейсмический толчок.
Он остановился в проеме кабины. Не заходя внутрь.
— Фрау Морель, — сказал он.
Она не оборачивалась.
— Рейс в Женеву завтра в четырнадцать тридцать, — сказал он деловым тоном. — Я буду здесь в четырнадцать пятнадцать. Будьте готовы.
Аня кивнула, не в силах вымолвить ни слова.
Он помедлил еще мгновение. Она чувствовала его взгляд на затылке, тяжелый, оценивающий. Потом он повернулся и ушел. Дверь салона открылась, хлынул звук и запах аэродрома — ветер, керосин, далекие голоса. Потом дверь закрылась.
Он ушел. Но его присутствие, эта ледяная, режущая пустота, смешанная с голодным интересом, осталась в кабине, как запах. Аня наконец разжала пальцы на штурвале. На коже остались красные, глубокие отпечатки.
Она знала, что только что произошло что-то ужасное. Не катастрофа, но этот человек нашел её слабое место. И, что хуже всего, она нашла его. Они увидели в друг друге не людей, а раны. И раны, как известно, обладают странным магнетизмом.
Завтра в четырнадцать тридцать. Она посмотрела на пластиковый контейнер в кармане. Одной таблетки будет мало. Потребуется две. А потом, возможно, три.
И где-то глубоко внутри, под слоями страха, гнева и отвращения, шевельнулось крошечное, отравленное семя любопытства. Каким он будет завтра? Удастся ли ему снова пробить её оборону? И что она почувствует на этот раз?
Аня резко встряхнула головой, пытаясь отогнать эти мысли. Она была пилотом. Механиком. Она управляла машиной. Всё остальное — помехи.
Но когда она вышла из самолета на бетон под холодное швейцарское солнце, её первым инстинктивным движением было не поднять лицо к небу, а оглянуться на пустой, темный иллюминатор салона. И ей показалось, что даже сейчас, когда его там нет, стекло отражает не её лицо, а серые, бездонные глаза, которые уже начали за ней охоту.