Глава 5 из 5

5 глава. Смерть да Вечность

Луна над Морозовкой - не светило, а серебряная язва на теле ночи. Холодный, мертвенный свет ее лизал покосившиеся хаты, выхватывая из тьмы кривые тени, похожие на скрюченные пальцы мертвецов. Воздух стоял недвижим, звонкий от мороза, каждый вдох обжигал легкие, как глоток ледяной водки. В избе на краю леса, в логове проклятия, было тихо. Тишиной гробовой, законченной, какой бывает лишь после последнего вздоха.

Прасковья стояла посреди горницы. Белая ночная сорочица висела на ней, как саван на вешалке. Тело ее, некогда полное жизни, теперь - иссохший стручок, из-под которого выпирал чудовищный плод. Живот, огромный, туго обтянутый прозрачной кожей, казался червонным наростом на ее иссохшем теле. Он не шевелился. Он зрел. Зрел в мертвенной тишине, впитывая холод лунного света и отчаяние матери. Лицо Прасковьи - маска из воска, вставленная в музей ужасов. Глаза - две провалившиеся пустоты, где давно погас последний огонек разума. Только губы, бескровные, чуть шевелились, беззвучно шепча одно имя: "Лешенька… Лешенька…"

Он не являлся уже неделю. Но присутствие его висело в избе гуще морозного тумана. Оно было в каждом скрипе половицы (а скрипели они теперь особенно громко, словно кости под ногами), в узорах инея на стеклах, напоминавших то ли крылья бабочек-мертвецов, то ли паутину, то ли… петли. В том самом запахе - васильков и тления, что въелся в стены, в одежду, в самое нутро Прасковьи, став частью ее дыхания. Она знала: он ждет. Ждет ее последнего шага.

На столе, под луной, лежало письмо. Не прабабкино - Бабкино. Найдено в том же подполье, под грудой тряпья. Писано дрожащей старческой рукой. Чернила - бурые, как запекшаяся кровь. Всего несколько строк:

*Лешенька милый… Сердце ноет, душа рвется. Вижу тебя везде. В колодце. В тенях. В глазах дочери Марьи (мало на меня глядит, недобрая). Знаю… час близок. Скоро, скоро буду с тобой. Навеки. Надо лишь… оборвать ниточку. Как мама Зоя. Как ты. Ниточку сию… тяжко рвать, да сладко знать - за ней ты. Вечность. Любовь. Жду ночи. Сильной ночи. Когда петух… охрипнет трижды…*

Прасковья читала эти строки и каждое слово вбивалось в нее, как гвоздь. "Оборвать ниточку…" 'Петух… трижды…" Это был ритуал, переданный по цепи отчаяния: прабабка - бабка - мать - она. Инструкция к вечности.

Она оторвалась от письма. Взгляд ее, мертвый, скользнул вверх. К потолочной балке. К тому самому, проклятому гвоздю. Он торчал там, черный, крючковатый, как палец Смерти. Под ним стоял табурет. Одинокий, нелепый, как актер на пустой сцене перед последним монологом.

Где-то на краю села, в бескрайней степи холода, прокричал первый петух. Звук был хриплым, надорванным, словно горло птицы рвало ледяными бритвами. "Ку-ка-ре-кууу…" - донеслось, замирая в мерзлом воздухе.

Прасковья вздрогнула. Не от страха. От узнавания. Час пробил. Первый сигнал.

Она двинулась. Поплыла по горнице, как тень по воде. Белая сорочица колыхалась вокруг нее, как саван на ветру. Шаги беззвучны. Дыхание - парок отчаяния. Она подошла к табурету. Поставила на него ногу. Босую. Кость, обтянутую синей кожей. Поднялась. Вторая нога. Теперь она стояла на высоте. Лицо ее оказалось вровень с гвоздем. Он смотрел на нее. Черный. Немигающий. Приглашающий.

Лунный свет падал прямо на нее, окутывая призрачным сиянием. Она была похожа на невесту. Невесту Вечности. Невесту Небытия. В ее провалившихся глазах вспыхнула искра. Не жизни. Окончательного расчета.

Второй крик петуха. Ближе. Отчаяннее. "Ку-ка-ре-кууу!" - словно предупреждение. Последний шанс. Последний мостик к миру живых.

Прасковья не услышала. Она смотрела на гвоздь. Видела не кусок железа. Видела врата. Врата из тьмы - во тьму вечную. Врата к Нему. К Лешеньке. К холодным объятиям, которые больше не пугали, а манили, как единственное пристанище. Видела бабку. Мать. Прабабку Зою. Они стояли там, в лунном свете, полупрозрачные, улыбающиеся странными улыбками. Звали.

Она сняла с шеи платок. Старый, потертый, материнский. Медленно, с какой-то жуткой обрядностью, свернула его в жгут. Петля. Знакомая. Родовая.

Третий крик петуха. Прямо под окном! Оглушительный, яростный, раздирающий ночь. "КУ-КА-РЕ-КУУУ!!!" Рассвет! Спасение! Жизнь!

Но было поздно. Слишком поздно. Петух кричал не до, а после. После последнего вздоха надежды. После последнего удара сердца.

Прасковья не вздрогнула. Она накинула петлю на гвоздь. Черная точка шелковой смерти висела перед ее лицом. Она поправила ее пальцами, с нежностью, с какой поправляют фату. Потом… вставила голову в прохладное, шелковое кольцо. Взгляд ее встретился с… тенью. В углу. Там, где всегда.

Он стоял. Алексей. Бледный, как смерть. Темно-русые волосы струились по плечам живыми волнами. Глаза - две бездны, полные не сладкой тоски, а вечного торжества. Он смотрел на нее. Не улыбался. Его лицо было серьезным, как лицо жреца, принимающего жертву. Он протянул руки. Не для объятий. Для принятия.

Прасковья встретила его взгляд. В ее пустых глазах не было страха. Не было сожалений. Был лишь… покой. Покой абсолютной капитуляции. Покой камня, скатившегося в пропасть. Она шевельнула губами, беззвучно: "Навiки…"

И спрыгнула с табурета.

Тело дернулось. Один раз. Судорожно. Словно ловя последний глоток мерзлого воздуха. Потом повисло. Невесомо. Жутко грациозно. Как маятник, остановившийся навсегда. Белая сорочица колыхнулась и замерла. Ноги, босые, синеватые, чуть не касались пола. Голова склонилась набок. Лицо в тени. Луна освещала только шею и черный жгут петли.

**Тишина**.

Ветер замер. Даже мороз перестал скрипеть в бревнах. Только старый маятник стенных часов, о которых все забыли, вдруг ожил и застучал в такт остановившемуся сердцу: "Ток-так… Ток-так… Ток-так…" - отсчитывая секунды Вечности.

Алексей не исчез. Он шагнул из угла. Не поплыл. Прошел. По-настоящему. Его шаги были неслышны, но сама тьма колебалась под ним. Он подошел к висящему телу. Встал рядом. Его бледная рука поднялась. Он коснулся щеки Прасковьи. Холодный палец провел по остывающей коже. Потом лег на чудовищный, мертвый живот. На Плод. В его глазах вспыхнул холодный, нечеловеческий огонь обладания. Обладания жертвой. Обладания Проклятием.

Он нежно обнял висящее тело. Прижал к своей неживой груди. Его темно-русые волосы смешались с ее растрепанными прядями. Его бледное лицо склонилось к ее мертвому лицу. Они слились в один жуткий силуэт на фоне лунного окна - Жених и Невеста Смерти.

И казалось, в тишине, нарушаемой лишь мерным "ток-так", пронеслось эхо: "Лю-бо-овь… ве-е-чная…"

На рассвете мужики, шедшие в лес, увидели открытую дверь проклятой избушки. Заглянули. Сняли. Не спеша. Молча. Крестясь и плюя через левое плечо. "Четверта… - пробормотал старый Пилип, глядя на почерневшее лицо Прасковьи, на жуткий выступ мертвого живота. - Четверта жiнка в ихнем роду… От прабаби Зои… доны… Що ж за нечисть их мутит?.." Ответа не было. Только ветер вдруг завыл в печной трубе - протяжно, глумливо, торжествующе. Как смех самого Дьявола, довольного работёнкой.

А колодец у дома, тот самый, черный, бездонный, затянутый ледяным покровом, зиял в утреннем тумане. И казалось, из его глубины, сквозь лед, доносится тот же смех и шепот: "На-ве-е-ки…"

** Послесловие от автора: ** Вот и отзвучала, читатель любезный, сия мрачная симфония, сплетенная из стонов самоубийц, шепота нежити да плача нерожденных младенцев. Выслушал ты повесть о Прасковье, о роде ее проклятом, о Лешеньке-искусителе, что явился с кладбищного холода, да так и не отпустил - ни ее, ни прабабку спесивую, ни бабку, ни мать. Не осуди. И сам, перо водя, не раз мороз по коже драл, аки гадюка. Неладно дело! Не по-христиански вышло. Баба - мать, жена - да кинула дом, детей, мужа честного (хоть и горлодеру), да в объятия мертвеца кинулась! Да во чреве понесла плод от нелюдя! Да на том же гвозде, что и мать, и бабка, и прабабка, концы свела! Четвертая по счету !
И скажи теперь: любовь ли то была? Та самая, «якої не відала», о коей Лешенька шептал, или - бес попутал? Одержимость лихая?Одно лишь скажу, как очевидец сих мрачных былей, записанных со слов ветра ночного да стонов из-под земли: страшен грех самоубийцы! Страшнее ж - проклятие, им порожденное! Ибо не канет в Лету душа, наложившая на себя руки, а бродит меж мирами, как волк голодный, ища, кого бы пожрать. И тянет за собой в черную яму тех, в ком кровь его - или память о нем - жива.
Подумай же, добрый человек, сидя у теплой печи своей, прижимая к груди ребятишек живых. Подумай и - побойся! Побойся темных страстей, что разум затмевают. Побойся тоски глухой, что шепчет: "Брось все! Кидайся в омут! Сладко там!". Побойся красоты нездешней, что манит с кладбищных тропинок. Ибо за ней -не свет, а тьма вечная. Не любовь, а пасть ненасытная.
А коли услышишь ночью шепоток в ставню, учуешь запах сырой земли да васильков увядших - не гляди! Не слухай! Крестом оградись, молитвой сильной, да печь истопи жарче - свет да тепло, они нечисти лютее ножа булатного.
А род Прасковьин… ох, и не кончился ли он? Не родилось ли в ту самую ночь, под висящим телом матери, нечто… иное? Но сие - уже новая повесть. Куда как страшнее сей...

Понравилась история? Поделитесь впечатлением!

Так сообщество узнает, что действительно стоит прочесть.

Комментарии (0)

Войдите, чтобы оставить комментарий