ГЛАВА 3
Речь – вот то, что выделяет человека из мира животных: она не только свидетельствует о наличии интеллекта, но и указывает на то, как человек понимает окружающий его мир, и его природу. Речь – это, в первую очередь, язык, который мы используем для общения. Но в ней есть и нечто большее: мы употребляем слова, чтобы выразить наши мысли, чувства и намерения. В этом смысле речь – это то, чем мы являемся...
Есть два типа людей. Те, кто говорит, когда им велят говорить, и те, кто слушает, когда велят слушать. Все мои слова были сказаны, когда я был не в состоянии слушать. И я до сих пор не знаю, был ли я прав...
Книга устава Рад Гаала.
Глава 12, Стих 1, 3.
– Так говорил о человеческой речи великий ханамбер Рад Гаала, – слова старика Сэмиюна, на первый взгляд строгие, имеют странную, вязкую тягучесть, как мёд, который почти невозможно оторвать от ложки. Они разносятся эхом в учебном зале, наполняя высокие своды куполообразного потолка. Светильники на стенах отбрасывают бесконечные тени, изгибающиеся по невероятной красоты фрескам, словно те тоже слушают эту речь.
Эти слова, кажущиеся вечными, словно вплетены в орнаменты на стенах. Ежедневное вступление учителя – как ритуал, без которого невозможно начать урок. Сальва привыкает к этому распорядку. Нет. Она просто к нему готова.
– А что значит хан-нам-бер? – медленно, будто пробуя каждую букву на вкус, произносит Адиэль. Её голос тонкий, почти музыкальный, но напряжённый, как струна. Губы девушки двигаются почти лениво, и кажется, что это слово оседает на языке, как капли густого масла.
Сальва сидит рядом с ней, и она уверена: Адиэль не поняла ни единого слова из речи старика. Её вопрос – скорее попытка заполнить тишину, чем истинное любопытство.
Имя «Адиэль», данное ей главной женщиной гарема, звучит как нечто далёкое, из чужой легенды. Оно, несомненно, подходит ей, но почему-то злит Сальву. «Украшающая небеса» – так его переводят. И это имя идеально подходит девушке, чья красота кажется почти нечеловеческой, как у фарфоровой статуэтки. Густые, словно бархат, волосы, в лунном свете отливающие тёмным золотом, струятся ниже колен. Ох уж эти её бесконечные чёрные волосы, сверкающие в свете ламп, как отполированный обсидиан. Каждое утро она расчёсывает их так долго, что остальные девушки смотрят на неё с завистью. Эта белоснежная кожа, будто шелк, и губы, словно восковые лепестки алой розы. Но главная её тайна – глаза. Они темно-зелёные, как свежая листва после дождя, и блестят так, словно скрывают в себе драгоценные камни. А этот вид, эта лёгкая, лениво-грациозная походка... Будто она – вовсе не человек.
И зачем такой красоте нужен голос?
Служба Адиэль, несмотря на её статус, проста: разжигать благовония перед сном своей госпожи – главной женщины в этом гареме и очищать окуриватель утром. Сальва до сих пор не видела госпожу, которой служит Адиэль, и это её полностью устраивает. Имма Нэйдират – имя, произносимое здесь с трепетом и страхом. Девушкам строго-настрого запрещено даже смотреть ей в глаза. Возможно, это даже к лучшему.
– Ты что же, глупенькая, до сих пор не знаешь, кто такой ханамбер Рад Гаала? – Голос Сэмиюна становится громче, почти вибрирует в воздухе. Он вскидывает руки к потолку, будто обращается к самим небесам, призывая в свидетели купол с его тончайшими, почти растворяющимися в дымке узорами. На его лице играет гротескное удивление.
Девушки прикрывают рты руками, сдерживая смех. Они боятся этого старика, но его театральная манера иногда вызывает у них едва сдерживаемое веселье.
– Ханамбер – это тот, кто вознёсся и слился с Великим Сознанием, – произносит учитель с нарастающей торжественностью. – Одним словом – пророк.
– Я понимать, понимать, учитель, – жалобно, запинаясь, отзывается Адиэль. Она дрожит, явно жалея о своём вопросе.
Сальва, не удержавшись, бросает на неё косой взгляд. Слова девушки такие липкие, как неуклюжие шаги на вязкой тропинке дворцового сада.
– Тогда повтори, девочка, кто такой Рад Гаала? – его взгляд пронзителен, словно он видит её насквозь.
– Рад Га-а-ла ха-нам-бер, ве-ли-кий про-рок, – медленно проговаривает она, стараясь не сбиться.
Сэмиюн улыбается, удовлетворённый. Ему явно нравится, когда ученицы повторяют за ним – слова звучат как эхо, наполняя пустоту.
Сэмиюн одобрительно кивает. Кажется, он доволен её робкими, неуверенными словами.
– Теперь все вместе! Повторяйте!
Девичьи голоса, как вспугнутые птицы, вылетают разом. Их слова звучат хаотично, бессвязно, теряясь в трещинах мраморных стен. Но старик удовлетворённо кивает. Каждое слово для него – как зерно, брошенное в сухую землю.
Сальва всё ещё слушает, но её мысли уже далеко.
В дворцовом саду.
После утреннего урока ученицы направляются в этот большой сад. Он стал для неё настоящим откровением. Он прекраснее всего, что когда-либо видела девушка. Сад снится ей каждую ночь с того самого дня, как она впервые увидела его.
Её шаги по каменным дорожкам приглушённые, как звук дождя.
Этот сад – единственное место, где она чувствует себя живой. Деревья, высокие и величественные, словно хранят в себе древние тайны. Тюльпаны расцветают огнём, их лепестки дрожат на ветру, будто охваченные пламенем. Аромат цветов густой, почти удушающий, как сладкое вино.
Сад каждый раз становится откровением, которое одновременно зачаровывает и настораживает. Но сон... Он прекраснее всего, что Сальва видела в своей жизни, и каждая деталь этого сна пульсирует такой реальностью, что ей кажется: этот мир существует где-то на самом деле. Она не знает, почему он снится ей вновь и вновь, но с того самого момента, как впервые увидела его, сон стал постоянным спутником её ночей.
Она идёт по дорожке, выложенной щебнем, одинокой, но странным образом спокойной. В реальной жизни она никогда не бывает одна, всегда окружённая другими девушками, чужими голосами, обязанностями, тяжестью чужих ожиданий. Но здесь – полная тишина, нарушаемая лишь её шагами. Лёгкий ветер шевелит её волосы, запутывая пряди, и густая зелень вокруг манит её прикоснуться, почувствовать бархатистость листьев.
Она идёт медленно, наслаждаясь каждым мгновением. Сад кажется ей живым, дышащим. Всё вокруг пульсирует жизнью – трава под её ногами шепчет что-то невнятное, цветы на кустах раскрываются, будто приветствуют её, их лепестки переливаются мягким свечением. Она замирает у одного из кустов, заворожённая движением лепестков, и в этот момент ощущает на коже что-то...
Дыхание.
Тёплый, влажный выдох, от которого её сердце невольно начинает биться быстрее.
Она оборачивается. Опять тот же незнакомец. Его лицо, как и всегда, скрыто тенью, словно маской, которую не получается снять. Она смотрит прямо на него, но каждый раз, когда пытается запомнить детали, её память ускользает, словно вода через пальцы. Он молча наблюдает за ней, а его присутствие одновременно настораживает и успокаивает. Она делает шаг назад, не понимая, боится ли она или просто хочет уйти.
Но он начинает идти за ней. Его шаги тихи, как падающие листья, но она чувствует их вес за спиной, как будто сад сам подстраивается под его движение. Её пульс учащается, и она ускоряет шаг, чувствуя, как что-то невидимое начинает давить на грудь. Она почти бежит теперь. Сначала по тропинке, потом по мягкой, влажной траве, которая щекочет ноги, как миллионы крошечных рук.
Впереди, за деревьями, вырастает огромное дерево, центральная точка сада. Его ветви, массивные и перекрученные, словно руки древнего великана, тянутся вверх, цепляясь за небо. Она бросается к нему, будто там её спасение. За деревом простирается поле – бескрайнее море разноцветных тюльпанов. Каждый цветок покрыт каплями росы, но эти капли – это слёзы. Она уверена в этом. В каждой она видит крошечное отражение своих собственных глаз, полных страха.
Она идёт по этому полю, но её ноги становятся тяжёлыми. Тюльпаны будто обхватывают её щиколотки, земля под ногами превращается в зыбучие пески, затягивая её всё глубже. Её руки дрожат, а сердце колотится в бешеном ритме. В какой-то момент ей кажется, что она уже не сможет вырваться, что сад поглотит её, что её исчезновение станет частью его узоров.
И в этот момент позади раздаётся знакомый голос:
– Сальва.
Она поворачивает голову, и снова видит его. Незнакомца. Он протягивает руку. Его голос мягкий, обволакивающий, почти успокаивающий.
– Не бойся. Я тебе помогу.
Почему она верит ему? Почему его слова звучат так убедительно? Она не знает. Но тянет к нему руку, ощущая прохладу его ладони. Его кожа белая, почти светящаяся, такая нежная, что кажется, она может раствориться под её прикосновением.
– Сальва, – тихо, но властно повторяет незнакомец. Он держит её руку, и она, не зная почему, доверяет ему. Его прикосновение тёплое, почти обжигающее. Он осторожно, но с силой вытягивает её из земли, легко, будто её вес – всего лишь воспоминание.
Сальва ощущает, как её тело снова становится лёгким, как воздух. Незнакомец подхватывает её, как ребёнка, и несёт прочь от поля, от дерева, от того, что угрожает поглотить её навсегда. Его голос снова звучит:
– Сальва..., – но теперь в нём появляется тревога.
Её сердце замирает. Она открывает глаза – и видит пустоту. Незнакомец исчез. Он больше не держит её. Она падает.
Пустота накрывает её, как чёрная волна. В этой темноте нет ни света, ни звука, только ощущение, что она погружается всё глубже, теряя себя. Она пытается закричать, но её голос молчит, как и всё вокруг.
Он исчез. Больше всего её пугает именно это. Вся реальность рушится. Её тело падает в темноту. Она всё ещё хочет закричать, но воздух застревает в лёгких.
– Сальва! – голос учителя режет её сознание, как лезвие. Она вскидывается, сбивая портативный планшет со стола.
– Учитель, простите, я не спать! – её голос звучит быстрее, чем она успевает осознать слова. Слова чужого языка, но теперь такие знакомые.
Сэмиюн качает головой, но не ругает. Он возвращается к остальным ученицам.
Сальва вытирает вспотевшие пальцы, ощущая их запах – резкий, металлический. Её мысли ещё блуждают где-то в саду, где запах цветов смешивается со вкусом сна.
– А сейчас мы повторим вчерашние слова.
Его морщинистая рука тянется к машине, покрытой царапинами и временем. Она не просто стоит перед ним, она дышит. Кажется, что её тусклый металлический корпус испаряет холод, который ползёт по полу, медленно, как туман.
Щелчок. Это звук, который разрезает густой воздух, как тонкий клинок. Машина вздрагивает, издавая низкий гул, будто старый зверь, которому приказали пробудиться. Комната меняется. Она больше не кажется просто учебным помещением, она превращается в нечто другое – в пространство, где грань между реальностью и иллюзией становится тонкой, почти невидимой.
И вот оно. Свет вырывается из машины, словно поток, прорывающийся из глубин. Он растекается по воздуху, оседает, превращается в форму. Проекция рождается медленно, как будто её ткут из невидимых нитей. Это слова. Они парят в воздухе, обрамлённые слабым сиянием, как звёзды, которые упали слишком близко.
Каждое слово – не просто символ, оно живое. Буквы извиваются, как корни деревьев, тянутся друг к другу, сплетаются в сложные узоры. Рядом с ними вспыхивают образы: птица, чьи перья переливаются серебром, змея, свернувшаяся кольцом и при этом смотрящая прямо в душу, цветок, который расцветает, будто в замедленной съёмке, капля за каплей набирая себя.
Сальва сидит неподвижно. Её взгляд словно прикован к этой светящейся магии, и в то же время она ощущает, как нарастающее напряжение окутывает её грудь. Воздух вокруг будто становится плотнее, наполняется звуками, которые она не может уловить, но они, кажется, вибрируют прямо в её голове.
Её пальцы сжимаются в кулаки под столом. Её мысли беспокойны, как стая птиц, поднятая внезапным криком. Как это возможно? Эти слова... Они не просто урок. Они что-то большее. Что-то древнее. Что-то, что дышит, что знает.
Она ловит каждую деталь. Переливы света на поверхности букв, звук, с которым они едва слышно трепещут, как листва на ветру. Машина гудит, но этот звук кажется второстепенным, почти фоновым. Главное – это слова. И образы. Они завораживают, пугают, манят.
Почему ей кажется, что они шепчут? Её имя? Или что-то другое? В груди рождается странное чувство, будто откуда-то из глубины кто-то тянется к ней. Её дыхание становится неровным.
Сэмиюн говорит что-то ещё, но его слова звучат приглушённо, как из-под воды. Её внимание полностью захвачено проекцией. Птица на мгновение поворачивает голову, как будто смотрит прямо на неё. Змея чуть дрожит, словно готовая сорваться с места. А цветок, огромный и сияющий, будто дышит, словно вбирает её в себя.
Сальва моргает, но ощущение не проходит. Оно нарастает. Страх? Восхищение? Она не знает. Её мысли переплетаются, сливаются, ломаются.
Слова продолжают танцевать. Кажется, что за ними скрывается нечто большее. Как будто это не просто урок. Как будто это дверь в другой мир. Вопрос. Тайна.
– Продолжим, – Сэмиюн едва заметно кивает и разворачивается к остальным ученицам. – Давайте-ка запишем новое слово...
Несмотря на вечернее время, а может именно поэтому, знойный воздух искусственной городской вентиляции раскален до предела. На улицах не умолкают всевозможные звуки столичной жизни. Эти звуки, гипнотизируя, так и манят, прогуляться пешком до назначенного места.
Здесь недалеко от станции метротранспортира, расположился шумный, продуктовый базар. Запахи вечернего Паллатия смешались. Прелый душок глянцевой тротуарной плитки, помытой утром, уже ставшим привычным столичным жителям, мылом с лавандовой отдушкой, смешиваясь с ароматами всевозможных фруктов, доносящихся от торговых рядов, вечером разбавляется благоуханием заваренного бархадского кофе. Всем в Кейсаррии известно, что лучший кофе привозят из Бархады. Говорят, там люди знают какой-то древний секрет обработки кофейных зёрен, отчего вкус насыщается неповторимой сладостью.
Через пару десятков шагов, ряды специй забивают рецепторы носа всевозможными пряными запахами. Привезённые со всех уголков галактики, они стали неотъемлемой ноткой в общей композиции. Мариэль запомнил название каждой. Сильный своеобразный аромат шафрана, выделяющегося на витринах, своим ярко оранжевым цветом, затмевает на его взгляд, остальные пряности. Куркума и кумин, тоже вносят свою лепту, но ему они меньше нравятся, из-за своего тусклого цвета.
Мариэль подходит к высокому зеркальному зданию, со сверкающей вдоль фасада надписью «ОТЕЛЬ ТЮЛЬПАН». В этом месте, близком к магистральному каналу города, яркие ароматы базара поутихли, теперь их перебивает характерный запах резины и машинного масла. Такой же, только гораздо сильнее, он слышал обычно в дворцовых ангарах, где хранится различная техника. На поверхности пахнет совсем по-другому.
Именно здесь он должен встретиться с покровителем. Только не в самом отеле, а в темном закоулке напротив. Мерцающие буквы на яркой вывеске, каждая наверняка больше человеческого роста, узором спускаются по зеркальной стене здания, заканчиваясь стилизованным символом кейсаррской династии.
Изображение солнца на светящемся искусственном небосклоне, сделав полный дневной оборот, уже спряталось за фальшивым горизонтом, и город теперь освещают невообразимые узоры из созвездий. Имитируя героев древних мифов, в чью честь были когда-то названы, они устроили театрализованное представление, разыгрывая сценки из вымышленных жизней. Рекламные вывески, не уступают оригинальностью, буйством красок и форм.
Приподняв капюшон, скрывающий его лицо, Марик с долей осторожности взглянул на своё отражение. Всю свою сознательную жизнь, он сторонится зеркальных поверхностей, глядя на себя только при острой необходимости. Сейчас таковой не было, но, скользя по лезвию ножа, словно в ожидании чуда, он медленно поворачивает голову, открывая взору свой уродливый старый, рваный шрам. Чуда в очередной раз не случилось. Молнией разрезающий левую щёку давно заживший порез, идущий от подбородка до самого уха, как и предполагалось красуется на привычном месте.
Марик, чувствует настойчивый призрачный зуд. Дотрагивается ладонью до шрама. Нащупывает уплотнение на коже щеки и нежно погладив его, отдергивает голову обратно. На всякий случай, чтобы вновь случайно не наткнуться на отражение, натягивает капюшон ниже на лицо. Отворачивается.
Хорошо было ходить в гвардейских доспехах и шлеме, полностью скрывающим лицо не только ото всех, но и от самого себя. В шлеме можно не боятся случайно наткнуться на свое отражение в самый не подходящий момент. А теперь... Теперь приходится быть аккуратней. Теперь он практически преступник, скрывающий беременную сарила́х своего покойного господина. Попадись он сейчас с ней в руки патрулю, его ждёт смерть не только за это, но и за то, что он, нарушив клятву, покинул корпус Ту́махи без приказа.
Как он вообще умудрился во всё это вляпаться? Он, прошедший такую сложнейшую военную подготовку, подразумевающую беспрекословную послушание. Он считающий семью Кейсарра живыми богами, посмел оставить службу, ради спасения какой-то женщины.
Новый Кейсарра его никогда не простит, и возможно оплата покровителя, не станет достаточной для того, чтобы простить себя самому.
Может есть возможность и время всё исправить? Если сейчас вернуться во дворец, и покаявшись, доложить сиру Броудину о сотворённом им поступке...
Громкий свист останавливает поток мыслей, и отрывает Марика от своего ненавистного отражения в темном стеклянном фасаде отеля. Он оглядывается на узкую, ведущую в черноту улочку, через дорогу.
И сразу узнаёт этого человека. Высокий, статный господин, занимающий важный пост при императорском дворе. Главный ену́р гарема – Таюн муаммар. Человек поднявшийся с самых низов, будучи личной собственностью династии, как и он сам, ставший, как говорят правой рукой регента империи иммы Нэйдират, затеявший всю эту историю.
– Ты как всегда вовремя, – шипит покровитель из-под капюшона, даже не подняв головы. Но это и к лучшему, Марику не хочется светить уродским лицом перед ним.
– Как и вы, ваша милость..., – начал было он.
– Тс-с-с, – обрывает ену́р, будто и без этого не понятно, что перед ним стоит не простой человек. Черная накидка, закрывающая с головой покровителя, своим исполнением выдаёт в нем господина. – Никаких имен и регалий, друг мой, – так же тихо добавляет Таюн муаммар.
Марик кивает головой, в подтверждение понимания. Снова поправляет капюшон, теперь уже показывая господину, что сам не менее аккуратен чем тот. Господин протягивает скрученный черный пакет.
– Убери.
Марик послушно засовывает его под куртку.
– Там деньги, проездные документы. Хорошенько запомни легенду. И госпожу научи. Ты везёшь брюхатую жену на родную планету, чтобы оставить с родителями и вернуться в столицу на работу. Подробности я там написал. Ты же умеешь читать? Конечно умеешь, – ену́р знает, что грамоте ту́махи учат в первую очередь. – Выучите легенду, и никакой импровизации. Мой человек встретит вас в космопорте. Покажешь ему документы, дальше он сделает всё сам. На счет судна он уже договорился.
– Что делать с госпожой потом? – Неуверенно спрашивает Марик. Они много раз обсуждали полет, место, кто, где и когда будет ждать их. Говорили о важности ребёнка и всей миссии. Но никогда не говорили о будущем девушки. Все разговоры велись так, будто она вовсе и не человек. Контейнер для перевозки ребенка.
– Я же сказал, что всё написал, – покровитель не сразу понял, что имеет ввиду бывший ту́махи.
– Нет после того, как она..., – Стал пояснять парень.
– Разродиться? – Наконец соображает господин.
– Угу, – Марик оборачивается по сторонам. Они уже достаточно долго стоят в переулке, кто-нибудь мог их заметить. Хоть ену́р наверняка и пришел с охраной, бывший ту́махи переживает по другому поводу.
– Запомни, сарила́х не имеет значения. Важен ребенок. Если вдруг будет брыкаться или выкинет что-нибудь эдакое, можешь избавиться от неё. Да. Лучше убери её сразу после родов. Кормилица, ожидающая вас на Тернурре, справится со всем сама. Всё понял?
– Да, – замолкает, тихо согласившись, Мариэль. Господин муаммар вопросительно смотрит прямо ему в глаза. Испепеляющим взглядом, словно, ожидая более полного ответа. – Я понял, господин.
– Твоя забота наследник, он должен родиться. Ты должен доставить сарила́х к повитухе и кормилице, в целости и сохранности. Это всё, что от тебя требуется. Ты ведь помнишь для чего мы это делаем?
Он помнит. Всё это время он помнил свою клятву Кейсарру, служить и защищать императора и членов его семьи, а прямой наследник, и есть член династии. «Кровь имеет значение», сказал тогда главный ену́р гарема. Он сказал, что ребёнка убьют, убьют члена династии. Спасая сарила́х, вынашивающую ребёнка во чреве, обычному ту́махи суждено, возможно, исполнить важнейшее пророчество Рад Гаала. Пророчество то: о приходе нового ханамбера от крови Кейсарра. Мариэль кивает в ответ, сделавшись серьёзным как никогда.
– Помни это, остальное не важно, – заканчивает Таюн муаммар, и ободряюще хлопает по плечу Марика.
Оглянувшись по сторонам, господин в дорогом черном плаще, опускает сильнее капюшон и, уткнувшись под ноги, быстрым шагом скрывается из виду, убежав из темного закоулка.
Марик смотрит в сторону шумной улицы. Та уже оживилась. Летающие машины снуют взад и вперёд. Люди суетливо и шумно спешат куда-то по своим делам. Из соседних зданий раздаётся громкая музыка. Ночные заведения Паллатия начали свою работу.
Приближение же столичной ночи предзнаменуют, добавившиеся к общей какофонии запахов, ароматы готовой еды, несущиеся изо всех ближайших ресторанов. Из недавно ещё тёмных подворотен, теперь мерцающих всевозможными неоновыми огнями, и десятками прячущих ночные заведения, стал подниматься знакомый запах дешёвой пыльцы, разбавленной синтетическими наркотиками. А отталкивающие из этих мест приставучие зазывалы, обливающиеся с ног до головы приторно сладкими дорогими лосьонами, громко и протяжно выкрикивают названия своих клубов.
Слова из «Книги пророчеств», что ещё секунду назад, так ободряюще, мелькали в его голове, сейчас не имеют значения. Почему человек, с детства обучающийся безжалостно убивать любого, на кого укажет господин, не зависимо от заслуженности наказания, обездвижен мыслью о гибели сарила́х. Девушки, которую он знает всего три месяца. Той, кто не успела стать госпожой. Той, кто, как ему кажется, смотрит на него с презрением. Даже не решаясь взглянуть в его глаза, конечно же, из-за отвратительного, страшного шрама.
Прямо у входа на станцию, переполненные за день мусорные баки, встретили Марика зловонной кислотой испорченных продуктов, с легкостью разносящейся горячим воздухом, толкаемым поездами и поднимающимся из закрытых решётками воздухоотводов. Он носом втягивает как можно больше воздуха, зажимает в руке пакет с покупками и, задержав дыхание, врывается в большой вестибюль станции. Спускаясь на эскалаторе ещё глубже под землю, он не перестаёт думать о правильности всего происходящего.
– Всё готово. У меня на руках деньги и документы. Завтра мы едем в космопорт. Наконец, покинем это место, – голос Мариэля разрывает тишину комнаты, наполненную мягким гулом систем кондиционирования, доносящихся через щели вентиляционных решёток.
Мариэль заходит внутрь, заполняя маленькую квартирку своим присутствием. Даже воздух, кажется, стал плотнее. Он стоит на пороге, высокий, уверенный, с лёгкой тенью усталости на лице. В руках – тяжёлые пакеты, слишком полные для обычного ужина. Его силуэт на фоне тусклого света коридора кажется массивным, почти монументальным. На столе гулко стукают пакеты с продуктами. Их слишком много. Слишком для двоих. Слишком для одного, последнего ужина.
Он шарит в одном из пакетов, выуживая большое яблоко, его пальцы грубо, но осторожно сжимают гладкую, блестящую поверхность.
– Смотри, что я достал для тебя и малыша, – В этих словах слышится слабая тень надежды, будто он надеется искупить свою вину. Рука, сильная, как стальная балка, способная, кажется, выжать сок прямо из фрукта, протягивает добычу. Ярко-красное яблоко. Оно кажется слишком идеальным для этого места: бордовая кожура блестит цветом крови в свете люминесцентной лампы, словно покрыта тончайшим слоем стеклянной глазури. Плоть фрукта словно зовёт: «Съешь меня, попробуй, я – ответ на твои молитвы».
Асти замирает. Её взгляд прикован к фрукту, будто это не просто яблоко, а символ чего-то большего. «Сердце дракона», – всплывает в памяти название сорта, которое она когда-то ела в императорском гареме. Она сглатывает слюну, и в следующую секунду, почти вырывая его из руки Мариэля, откусывает сочный кусок. Хруст звучит громко в этой крошечной кухне, как эхо, разлетающееся по закоулкам её мыслей.
Мякоть ломается легко, поддаётся, отдаёт себя жадному укусу. Сок течёт по её губам, сладкий, но с терпкой кислинкой, щекочет язык, кажется, пробуждает что-то забытое. Затем стекает по подбородку, оставляя сладковатую липкость. Она не может остановиться. Её рот, её руки, её жадность – всё движется быстрее, чем мысли.
– Это же... яблоко... – шепчет она, глотая с трудом, будто пытаясь запечатлеть этот вкус в своей памяти навсегда. – Прости, – она облизывает влажные губы. – Очень... вкусно. Кажется, это то, чего мне не хватало... всё это время... чтобы... – Она запинается, смотрит на него, улыбается. Её акцент делает слова лёгкими, как перышки.
– Серьёзно? Вот оказывается как... Всего-то нужно было яблоко, чтобы тебя угомонить? – Мариэль усмехается, пожимая плечами. Его широкая спина на мгновение заслоняет свет, пока он продолжает выгружать продукты на крошечный стол.
Асти, стоя позади, вдыхает его запах. Запах его кожи после душа, пахнет не розами и не лавандой, а чем-то грубым, мужским, с пряной ноткой. Смесь дешёвого мыла с резким пряным ароматом и лёгкой горчинки пота. Он смешивается с лёгким ароматом улицы, грязной, пыльной, но живой. Это запах, который стал её реальностью. Асти вдыхает глубоко, почти украдкой, как вор крадёт драгоценности, боясь быть пойманной. Этот запах стал привычным, почти успокаивающим, как запах дома, которого у неё больше нет. Она делает вдох чуть глубже, надеясь, что он этого не заметит.
– Если бы я знал, я бы достал их раньше, – бросает он, не оборачиваясь.
Её смех звучит мягко, но нервно, будто она пытается скрыть какое-то недосказанное чувство. И тут он разворачивается. Лицо, которое всегда кажется чуть скрытым, чуть тайным, предстаёт перед ней. Шрам. Тонкая линия, идущая через щёку, разделяет его лицо пополам, но для неё он никогда не был уродливым.
Она знает о нём, видела его с первого дня. Тогда его лицо впервые оказалось обнажённым, он снял этот проклятый шлем имперского Ту́махи. Лишь на мгновенье, шрам показался тогда пугающим. Нет – чужим. Но теперь? Теперь шрам – это просто часть его. Часть, которую он пытается скрыть.
– Думаю, если бы у меня были настоящие фрукты, а не эти дурацкие витамины... – Асти кивает в сторону тумбочки, где стоит банка таблеток. – Я бы, может, и не была такой... вредной.
Запах его тела снова зовёт её ближе. Она не знает, почему. Этот инстинкт, этот непреодолимый зов. Она чувствует себя животным, ведомым запахом, чувствами. Может, это наказание? За что? За гордость? За высокомерие?
Она улыбается, глядя прямо в его глаза. Эти зелёные глаза, глубокие и выразительные, обрамлённые густыми чёрными ресницами, всегда завораживали её, заставляя забыть обо всём остальном. Его взгляд скользит вниз, как всегда. В этом жесте столько противоречий: сила и уязвимость, уверенность и страх.
Иногда она думает, что ненавидит его. За его молчание. За его раздражительность. За его бесконечную, упрямую доброту. А иногда... иногда ей хочется прикоснуться к нему, провести пальцами по этому шраму, сказать, что он ничуть не портит его лицо, что он красивый. Что он...
Мариэль резко отворачивается, будто прочитал её мысли. Его лицо вновь становится непроницаемым, как каменная маска.
– Сегодня за ужином я расскажу нашу легенду и дальнейший план, – его голос становится серьёзным, сухим, лишённым того тепла, что звучало всего минуту назад. – Сможешь что-нибудь сделать с этим? – Он кивает на разложенные на столе продукты.
– Справлюсь, – отвечает Асти с лёгкой насмешкой. – Но не думаю, что мы вдвоём сможем съесть всё это.
Она выталкивает его с кухни своим округлившимся животом и берётся за дело. Её руки двигаются механически, но мысли бродят где-то далеко. Запах яблока всё ещё ощущается на губах, а его голос, его шрам, его взгляд остаются перед глазами. «Что же это такое?» – думает она, нахмурив брови. «Что заставляет меня так реагировать на этого человека?»
Чистое бирюзовое небо Каладина нависает низко, словно древняя вуаль, через которую пробиваются лишь бледные лучи чужеродного солнца. Кажется, что здесь, реальность и миф сливаются, образуя тонкую грань между тем, что было, и тем, что ещё должно произойти. Последний обитаемый форпост на краю Саггитарии, тянущийся в сторону Кейсаррии, как мост между миром порядка и неизвестностью. Ветер, дыханием чужих богов, вырывается из-под невидимого покрова времени, огибает каждый изгиб камней, пронизывает плотный воздух, насыщенный солью и запахом затхлой древности. Каждая его волна, подобно отголоску ушедших эпох, подобно плачу забвения, проникает в само сознание.
По пыльной дороге перед космопортом, где время будто остановилось, идёт принцесса Эстэйель. Её шаги отдаются глубоким эхом на грубых камнях, холодных и шершавых, от нескончаемых битв стихий. В её глазах играет смесь решимости и тревоги, в её сердце – поток мыслей, сталкивающихся волнами на этих камнях. Она помнит сказания детства о маллахи, тех загадочных существах, чей взгляд кажется всевидящим, а присутствие – неизбежным предзнаменованием. Один из них здесь. Недалеко. Остался на «Серебряном Рассвете». И, возможно, наблюдает за ними в данную секунду. Ее разум переполнен образами: мелькают мысли о том, как вот-вот рассыплется крошечная нить, на которой держится вся Империя.
Они только что сошли с трапа имперского лайнера, его серебристый корпус уже потускнел от морского воздуха, покрывшего его крошечной соляной плёнкой. Планета Каладин. Забытая богами, но не людьми. Здесь ветер не просто дует, он шепчет, зовёт, кричит. Воздух густ с привкусом соли и древности, которая пронизывает всё вокруг.
Лайнерами в империи называют среднеразмерные космические корабли, способные перемещаться на дальние расстояния, совершая короткие гиперпрыжки. На борту единовременно, с лёгкостью, могут разместиться до пятисот человек. Что гораздо больше, чем у шаттлов, но меньше, чем у крейсеров.
Все одеты просто, по совету су́рель-казу́на. Принцесса в сером, лишённом украшений платье, лишь одна золотая брошь держит складки у плеча. Даже ту́махи скрыли свои блестящие нагрудники под чёрными накидками, их оружие, обычно сверкающее на солнце, теперь покоится в темных ножнах. Лишь глаза их остаются внимательными, как у ястребов. Они отслеживают каждый шорох, каждое движение.
Её сын, молодой император, идёт впереди. Едва ли на шаг дальше, но в своей уверенной, ровной походке кажется почти недосягаемым. Рядом с ним, его старый наставник Мишаэль, сутулый, но всё ещё гордый, его голос разрезает звуки ветра своей монотонной мудростью.
– Не забывайте, ваше императорское величество, – наставляет он, – что Кейсарры – властелины вселенной лишь по титулу. Дальние рубежи, такие как этот, практически автономны. Здесь всё иначе. Без Маршрутных Грузовых Транспортёров, императорская власть теряет свою незыблемость. Логистика... контроль..., – он умолкает, словно позволяя словам осесть в душе своего воспитанника. – Это ограничивает моментальную транспортировку императорских Ту́махи, оружия и припасов. Что в свою очередь затрудняет тотальный контроль, являющийся основой императорской власти.
Эстэйель слушает их, но её мысли блуждают. Она чувствует этот мир кожей, ветром, дыханием. Здесь всё чужое, как будто сама планета отторгает их присутствие.
– Сир Броудин, – голос принцессы Эстэйель скользит, лучом света сквозь тяжелую морскую мглу. Она останавливается, оборачивается, и ветер, этот вечный спутник Каладина, немедленно вздымает её длинный палантин, словно пытаясь втянуть её обратно в пустоту старого мира. Позади неё, следует халум-раэт. Она подзывает его ближе.
Сир Броудин, услышав своё имя, приближается двумя быстрыми, уверенными шагами, словно тень, выросшая из камня. Его появление почти незаметно. Его лицо сосредоточено, но в глазах что-то нервное, напряжённое, будто он ожидает удара. Оно, серьезное и напряженное, отражает муки внутренней борьбы: он знает, что за каждым словом скрывается истина, которую имперские декреты не смеют произносить вслух.
– Да, ваша милость. Простите, я задержался, отдавал последние распоряжения Ту́махи на лайнере, – объясняет он, наклоняя голову. Его массивное тело, прямой взгляд, короткий кивок – всё это придаёт ему аскетичную, почти гладиаторскую силу.
Эстэйель смотрит вперёд, на грубо отшлифованное здание, стоящее у обрыва плато. Космопорт. Или то, что от него осталось. Грубые каменные стены, выцветшие от тысяч солнц, увенчанные остатками металлических перекрытий. Она думает, что это место словно создано для того, чтобы хранить тайны. Те, что никто не должен узнать.
Эстэйель кивает, не оборачиваясь. Её служанки бесшумно отходят чуть назад, шурша подолами платьев.
– Сир Броудин. Всё-таки, почему мы остановились здесь? – Её вопрос колет пространство. Она сама не до конца понимает, зачем это спрашивает. – Разве имперские лайнеры не способны пересекать галактику без пересадок и остановок?
– Имперские лайнеры, конечно, могут пересекать галактику без остановок. Но... – он замолкает. Заминка, почти ощутимая, виснет в воздухе. Она поворачивается к нему, и в его лице видит что-то странное. Внезапно неловкое. – Но их сердце – тахионные гипердвигатели, как выяснилось, в последнее время подвержены некому производственному дефекту. Говорят..., – Халум-Раэт понижает голос до шепота и оборачивается по сторонам. Эстэйель почему-то тоже оборачивается, сама того не желая.
– Кого вы боитесь халум-раэт? – Наигранно безразлично, спрашивает она. – Здесь же никого нет.
– Говорят, у нас заканчивается стиллениум, а маллахи больше не откуда его достать. Говорят ещё, именно поэтому императорские верфи больше не строят МГТ, – он снова оглядывается вокруг, убеждаясь, что рядом нет маллахи.
Стиллениум. Это слово отзывается в её голове холодным звоном. Металл, на котором зиждется Империя. Все десять тысяч лет. Он вездесущ, он в кораблях, в броне ту́махи, в системах управления. Если он исчезнет... Она пытается представить, но не может.
– Заканчивается? – Её голос дрожит, как крыло бабочки.
– Да, госпожа. Это вещество... Маллахи больше не могут добывать его. Верфи больше не строят грузовые транспортёры. Империя медленно оседает. Это... не официально. Но это правда, – он понижает голос, словно боится, что его слова услышит само пространство. – Маллахи не могут найти его. Без стиллениума...
Он не договаривает. Но она понимает. Её сердце начинает биться быстрее, как будто это пустое место внезапно заполнилось звуками будущей катастрофы.
– Ведь, на этом веществе держится весь наш прогресс, – шепчет она, почти не веря своим словам. – Как же легко рушатся империи. Как же хрупок наш мир, если его основа – всего лишь пыль, принесённая с другого края вселенной. Неизвестного края...
Эстэйель замолкает. Ветер проникает в её волосы, запах соли смешивается с её духами. Она думает о том, что этот мужчина говорит ей о конце мира так, будто это что-то обыденное.
– Так вот, госпожа, – он продолжает, словно торопясь заполнить неловкую паузу, – при малейшем подозрении на неисправность, лайнеры автоматически ищут ближайшую безопасную точку для остановки. Как сейчас. Здесь... здесь не должно быть ничего опасного. Техник сказал, вся работа займет не более суток. До Карамона из столицы мы добирались целый месяц, кажется, я говорил уже об этом...
– Этот маллахи. Он ведь остался на корабле? – произносит она тихо.
– Да, госпожа, – кивает Броудин. – Кстати, они... могут всё изменить. В любой момент. Их сила... Вам, наверняка, знакома директива маллахи... Они, присутствуя на борту космического судна, что замечу бывает крайне редко, имеют право изменить маршрут, или остановить полет в любую секунду. Собственно, они делают это сами, без участия экипажа. Вы же знаете об их телепатической связи с стиллениумом..., – он снова умолкает.
Эстэйель морщится. Маллахи. Эти существа с пустыми глазами и странным присутствием. Они пугают её с детства. Она чувствует, как холод пробирает её до костей, несмотря на тёплый ветер, ласкающий её кожу. Она поднимает взгляд на монастырь, раскинувшийся по склонам горы. Светло-синие купола переливаются в лучах солнца, как забытые звёзды.
– Меня беспокоит этот маллахи на борту, – произносит она тихо. – Они всегда пугали меня, с самого детства.
Эстэйель поднимает голову к небесам, где яркое, неумолимое солнце слепит глаза. Белоснежные стены зданий на скалах отражают свет так ярко, что глядеть на них больно. Эти купола, такие идеальные, такие простые, оттенены синевой, будто океан поднялся вверх и застыл в каплях на вершинах. Они кажутся частью этой планеты, её венцом, её молитвой. Грубо оштукатуренные стены не говорят о роскоши, но кричат о времени, которое текло здесь иначе. Каждая трещина на известке – это история, каждая потертость – это след ветра, веками срывающего с них кусочки памяти.
– Он станет соправителем вашего сына, госпожа, – халум-раэт говорит это так, будто предупреждает её о грозе, – его ша'мурайином.
– Значит, мы будем добираться до Кейсаррии так же долго, как вы добирались до Карамона? – спрашивает она, не отрывая взгляда от горизонта.
– Не волнуйтесь, госпожа, ни вам, ни его высочеству ничего не угрожает, – отвечает халум-раэт, выпрямляясь. – Более того, будущему императору будет полезно увидеть эти миры.
Она смотрит вперёд. Белые стены монастыря переливаются в солнечном свете. Голубое море раскинулось у её ног, спокойное и безмятежное. Она оборачивается к нему, и в её взгляде больше недоверия, чем страха.
– Помните, сир Броудин, вы присягнули моему сыну, – её слова режут воздух.
– Клятва ту́махи, ваша милость, – отвечает он, преклоняя голову, – не оспаривается. Наша клятва – не то, о чем стоит напоминать. Она уходит в могилу вместе с нами.
Эстэйель молчит. Она идёт вперёд, слыша за собой шаги ту́махи и шум ветра. Мальчик-император исчезает за поворотом. Она думает о том, что, возможно, всё, что они строили, уже давно рассыпается.
Скалы. По правую руку, по левую, внизу, наверху – всюду скалы. Они вздымаются, обрываются, рвутся к небу, карабкаются в бесконечность. Скалы и море. Скалы и ветер. Скалы и время.
– В старой Республике тоже разговаривали на общем языке? – интересуется Эйерил у своего наставника, взглядом скользя по бездне ступеней, уходящих вниз, как будто теряющихся в необъятном величии этой древней земли.
Колонна из людей, как узкая река, струится по крутой лестнице, ведущей от небольшого здания у космодрома к знаменитым монастырям Каладина. Синие купола, вырезанные из самого неба, на спор с бирюзовой морской водой, мерцают так, словно их очертания могут раствориться в следующем мгновении. Их разбросало по всем прибрежным скалам. А отражения в воде кажутся более реальными, чем сами строения.
Скалы здесь, обветренные тысячелетиями, обступают горизонт, поднимая свои рваные гребни к небесам. Лестницы, ведущие к храмам, то карабкаются вверх, то исчезают в тени скальных уступов, обвивая их, как змеи, готовые ужалить.
Ветер, насыщенный солью и чем-то ещё – возможно, древностью этого места – рвёт одежду путников. Его звук похож на шёпот невидимых голосов, затерянных между мирами. Этот ветер мог бы быть другом, если бы не его безжалостная настойчивость.
– Что? – переспрашивает старик, пытаясь перекрыть этот постоянный шум, ласково, но беспощадно треплющий его седые волосы.
Всё тот же ветер, пахнущий солью и чем-то металлическим, как запах мокрых камней после шторма, вкрадчиво проникает под его одежду. Он обжигает лицо, оставляя ощущение мелких иголок на коже. Кажется, на мгновение, старик выпал из реальности, словно вопрос принца выдернул его из какого-то забытого сна.
Принцесса, аккуратно ступая по тысячелетним камням, идет прямо позади. Золотисто-жёлтый шелковый палантин обвивает её фигуру, но ветер, как капризный ребёнок, дёргает ткань, заставляя её трепетать и срываться в танце. «Вверх будет сложнее», – думает она, глядя на уходящую в бесконечность лестницу и закутавшись с головой в потрёпанную ткань. А может, она думает вовсе не о лестнице, а о чём-то своём? Эти мысли остаются скрытыми, завуалированными, как её лицо за тканью.
Хотя, лестницы, возможно, помнят больше, чем люди. Каждый камень, каждый изъян отполирован тысячами ног – чьих? Монахов, солдат, паломников? Их шаги, их тяжёлое дыхание могли бы звучать в её сознании, если бы она позволила себе слышать больше, чем ветер.
Эйерил продолжает задавать вопросы, его голос наполнен живым интересом – это звучит, как музыка. Неустанная, настойчивая мелодия, полная стремления к знанию.
– Язык, – повторяет громче Эйи, пытаясь перекричать вой ветра.
Его голос, словно натянутая струна, задевает каждого в колонне. Су́рель-казу́н, идущий впереди, вздрагивает, оборачивается и, глядя на старца, тяжело вздыхает. Глаза его словно говорят: «Почему мы здесь? Почему так долго?» Он касается пальцами виска, нервно поморщившись. Мысли его о пыльце. «Добрая порция, и всё станет легче», – мелькает в голове. Но, увы, маллахи остался на лайнере.
– Мне интересно, на каком языке говорили в старину, – заканчивает мысль Эйерил, теперь пристально глядя на старика.
– А-а, вы про абрайт, мой юный господин? Никто точно не знает, на каком языке говорили в старой Республике. Слишком много времени прошло, – отвечает старик. Его голос, хоть и громкий, утопает в море звуков: вой ветра, рокот воды где-то далеко внизу. Ему приходится практически кричать, так, что его слышит даже проводник, не спешно идущий впереди. – Но не думаю, что это был абрайт. То есть, в той или иной степени, язык ваших предков существовал задолго до того, как человечество впервые покинуло Землю. Так, по крайней мере, говорят легенды. Правда, уверен, он сильно изменился с тех пор. Языков тогда было много. Как, собственно, и сейчас. Только каким пользовалось большинство людей мы уже никогда не узнаем.
Эйи смотрит на окружающие пейзажи так, будто видит мир впервые. Он ловит глазами всё, что его окружает. Это не просто любопытство. Это что-то большее – голод. Голод увидеть, понять, прожить. Он чувствует, как эти картины впиваются в его память, словно боятся быть забытыми.
Теперь колонна пересекает длинный деревянный мост, натянутый, как струна, над прозрачными водами. Мост, как тонкая нить между мирами, скрипит под ногами. Он кажется зыбким, как сама реальность на Каладине, где всё слишком яркое, слишком живое, чтобы быть настоящим. Внизу, в светлой воде, кораллы сверкают, как драгоценности, облюбованные пёстрой мелкой рыбой. По правую руку – скалы. Они тянутся до самого горизонта, где солнце, раздутое, как парус, стремится спрятаться за хребтами.
Мальчик останавливается на мгновение. Его взгляд ловит эти незнакомые красоты, а разум возвращался к дому. Он вспоминает Карамон. Эйи никогда не покидал родной планеты. Каменистые просторы, серые луга, запыленные города. Всё это вдруг кажется ему далеким. Ему вспоминаются арзуваллы. Этот древний, едва не исчезнувший когда-то вид, чья шерсть пыльна и тускла, чьи спиральные рога тая́т в себе первобытную силу. Стук рогов, похожий на раскаты грома. Земля, поднимающаяся клубами пыли. Этот хаос жизни, это жёсткое, неумолимое представление природы.
У огромных, буйволоподобных животных, как раз скоро должен начаться брачный период. Эйи любил наблюдать за ними ещё с детства. Он часами сидел на камнях, следя, как самцы, наточившие свои длиннющие спиралевидные рога о каменистую почву, устраивают боевые турниры за внимание самок. Их рога, как древние тропы, что ведут к сердцу гор, пересекались в мощных ударах, заставляя воздух вокруг дрожать. Только это не просто схватки – это древний ритуал, танец силы и упорства, который природа повторяет из года в год, как неумолимую песню времени.
В такие моменты лучше держаться на расстоянии. Один удар рогов, и земля под ногами вибрирует. Один рывок арзувалла, и его огромное тело превращается в живую молнию, не оставляющую шанса тем, кто окажется на пути. Их плотная, словно резная броня – шкура, толщиной в палец – выдерживает удары, которые могли бы расколоть камень. Но человек? Он слишком хрупок. Одного взгляда на яростного арзувалла хватит, чтобы почувствовать себя ничтожным.
Пыль под их копытами вздымается густыми облаками, горькая, как запах пережжённого угля. Их шерсть блестит на солнце, грубая, словно кора старого дерева. Горячий пар вырывается из ноздрей, смешиваясь с воздухом, который дрожит, как раскалённая пустыня. Всё вокруг замирает. Только рога скрежещут. Скрежещут о камни. Скрежещут друг о друга. Этот звук преследует его, даже во сне.
Эйи думает о том, что значит, быть одним из них. Сильным. Настоящим. Готовым сражаться за своё место под солнцем. Но арзуваллы из другого времени, из другой реальности, неподвластной людским законам. И именно это в них притягивает его сильнее всего.
Здесь, на Каладине, всё по-другому. Ветер, вода, скалы: они шепчут что-то своё, будто бы не принимая его, но и не отвергая. Они старые, слишком старые, чтобы их можно было понять.
Эйерил вдруг думает: «А что, если человеческий род однажды исчезнет? Растворится, как морская соль в воде?»
Они переступают порог просторного зала, и Эйерил ощущает, как воздух становится иным. Безмерно густым и тягучим, словно пространство наполняется невидимой патокой. Возникает стойкое, почти параноидальное чувство, будто само это место обладает сознанием. И оно наблюдает за ними. Оценивает. Его пробирает холод, исходящий не от сквозняка, а от чего-то более глубинного, тёмного и ползучего. Стены из чёрного базальта гладкие и матовые, будто поглощают свет, оставляя после себя лишь глухую, липкую пустоту.
Монах, приведший их сюда, отступает вглубь зала и бесшумно тает в темноте, словно его и не было. Звук его шагов глохнет в каменной громаде или, возможно, тонет в самой тишине, настолько плотной и тяжёлой, что она давит на уши. Эйерил только сейчас осознаёт, что за всё время проводник не издал ни звука.
Он делает нерешительный шаг вперёд, и эхо его собственных шагов поглощается гнетущим безмолвием. Взгляд скользит по стенам. Они кажутся бездонными, вобравшими в себя не только свет, но и память о всех событиях, что когда-либо разворачивались здесь. Кристаллы-светильники на потолке льют тёплый свет, но он почему-то режет глаза; Эйерил чувствует его кожей, и это ощущение неестественное, тревожное.
Только теперь он замечает...
Статуи.
Они врезаются в сознание. Расставленные в каждом углу, неподвижные, они смотрят на него.
Первая фигура человека, закрывает глаза руками. Пальцы застыли в напряжении. Они такие тонкие. Камень вот-вот треснет на сгибах. Но слишком живые, будто готовы сдвинуться в любой момент. Он задирает голову вверх, словно пытается разглядеть что-то сквозь сводчатый потолок.
Что он там видит?
Или пытается не увидеть?
Эйерил подходит ближе, ощущая, как пересыхает в горле. Ладони статуи тронуты временем, но в этом разрушении есть странная сила, как будто сама мысль о том, чтобы снять руки с лица, кажется непереносимой. Под ногами статуи белгал замечает надписи на разных языках, в том числе и на абрайте, буквы извиваются на поверхности, как живое существо:
«Не ищи глазами света, если не готов к слепоте».
Следом вторая фигура притягивает взгляд. Человек зажимает уши, плотно, что кажется вот-вот раздавит себе череп. Его голова склонена вниз, к полу, но плечи зажаты, как у того, кто пытается заглушить звук, который рвётся изнутри. Эйерил морщится. Этот камень... почти кричит. Он не слышит, но чувствует, как вибрация пробирается под кожу. Камень точно живой.
– Что это за место? – едва слышно говорит Эйи.
Сулгар Эйшмаэль стоит рядом, и его взгляд направлен на третью статую. Безрукая. Каменные культя вместо ладоней тянутся вверх, к потолку, в жесте мольбы или проклятия. Грубо вытесанное лицо, лишённое глаз, носа, как будто кто-то намеренно вычистил её личность. Сулгара это не трогает. Он, как всегда, спокоен. Только кончики его усов слегка подрагивают. Едва заметно.
Эйерил чувствует, как по коже пробегает холод, но не от сквозняка. Здесь не дует. Воздух густой, застоявшийся, наполненный странным запахом соли и каменной пыли.
Последняя фигура заставляет его остановиться, будто бы сама мысль подойти ближе уже кажется угрозой. Её глаза выпучены, рот закрыт обеими ладонями, а в позе столько напряжения, что Эйерил ощущает его всем телом. Это страх. Застывший, выкованный в камне.
– Они... смотрят на нас, – заключает он.
– Кто? – спрашивает Мишаэль, не поворачивая головы.
Эйерил не отвечает. Он чувствует, что статуи не просто изображения людей. Они... что-то большее. Они что-то значащее.
Здесь, в этом зале, его сознание начинает плыть, как будто граница между реальностью и воспоминаниями становится хрупкой. Эти образы цепляются за что-то в его голове, что-то древнее, словно уже виденное, но непонятно где.
Лысый монах с культями вместо рук появляется внезапно, словно вырастает из очередной тени. Он разводит обмотанные тряпками конечности, как будто собирается обнять зал целиком.
– Добро пожаловать в нашу скромную обитель, – хриплым голосом начинает он. – Братья Каала приветствуют вас.
Эйи вздрагивает. Его взгляд блуждает по статуям, по лицу наставника, по полу, который будто живёт своей жизнью, двигаясь едва уловимыми волнами.
Эйшмаэль уверенно выходит вперёд и громко приветствует монаха, вырывая Эйерила из странного транса. Его голос звучит ровно, почти мелодично, в отличие от всего, что окружает их здесь. Но даже слова сулгара не могут развеять ощущение, что за ними наблюдают.
Эйерил снова смотрит на статуи. Ему кажется, что они движутся. Едва заметно, но движутся.
– Паломники редко добираются до южной обители, предпочитая ту, что ближе к экватору, – продолжает монах. Он выходит из тени. Его лысая голова блестит в свете кристаллов, а старая ряса струится вокруг, как изношенное знамя. Улыбка расползается по лицу. – Особенно в праздники. Поэтому мы удивились, когда брат Сопа сообщил о вашем прибытии. Если быть откровенным, мы совсем никого не ожидали, но... – лысый монах снова разводит руки. – Мы, несомненно, рады столь высоким гостям. Брат Сопа сказал, что на корабле красуется герб Кейсарров. Неужели члены императорского дома почтили нас своим визитом?
На удивление его улыбка кажется Эйерилу искренней. Монах пробегает глазами по всем присутствующим.
– Мы правда рады столь неожиданному визиту, – он делает шаг вперёд.
Эйерил собирается ответить, но слова застревают где-то на полпути к губам. Его опережает сулгар Эйшмаэль:
– Нет, что вы, брат. Это не члены императорского дома. Разве столь высокопочтенным особам пристало путешествовать так далеко от столицы? С нами миледи Шамида Орайи с сыном, мы сопровождаем госпожу обратно на родную планету после семейной встречи с опальным супругом. Конечно же с милостивейшего разрешения иммы Нэйдират.
Имя, произнесённое каза́рном, кажется слишком простым, слишком заурядным, чтобы принадлежать кому-то значимому. И лицо монаха меняется. Интерес резко угасает, как пламя свечи под порывом ветра.
– Мы пробудем здесь всего сутки, – продолжает Эйшмаэль, беззвучно, вытягивая золотой шекель из своего кошеля. Монета блестит, как маленькое солнце в полумраке. – Нашему лайнеру требуется небольшой ремонт. Надеюсь, это займет не более рассчитанного техниками времени, завтра мы скорей всего покинем планету. Если вы приютите нас на это период, мы будем чрезмерно благодарны.
Глаза монаха заблестели. Теперь его взгляд снова кажется по-настоящему искренним. Монах смотрит на монету, и медленно кивает:
– Себарио позаботится о вас.
Его безразличный крик разрывает тишину зала. Откуда-то из глубин тени появляется другой монах – высокий, массивный, с грубыми чертами. Его ряса слишком мала, натянута, как вторая кожа. Эйи смотрит на его руки – кисти целы, но в этом странном месте это почему-то успокаивает меньше всего.
– Себарио молчалив, но он предан. Он сделает всё, что вы скажете, – монах снова улыбается, а его культя, обмотанная тряпкой, указывает на выход.
Эйи не может не заметить, как этот Себарио, пришедший на зов брата, смотрит на него. Не просто смотрит, а проникает взглядом глубже, чем возможно. В его глазах есть что-то звериное, хищное.
Они идут за ним по узким улочкам монашеского поселения, которые кажутся бесконечно запутанными. Каждый шаг этого Себарио звучит как удар молота, каждый взгляд – как удар ножа. Эйи чувствует, как холод подозрений ползёт по коже, как взгляд монаха касается его затылка.
В конце пути – дом. Скромный, грубый, деревянный. Небольшая лестница, ведущая в темноту, как провал. Эйи останавливается на пороге.
«Что это за место?» – думает он, но в его голове звучит чужой голос.
– Мы, пожалуй, отужинаем здесь, – громко говорит халум-раэт, жестикулируя для немого монаха, но тут же ловит себя на мысли, что спутал отсутствие речи с глухотой. Ошибка. Первая сегодня. Мелочь, но на незнакомой планете мелочей не бывает.
Броудин переступает порог дома первым. Старинная гравитационная лампа выхватывает из темноты очертания комнаты. Скудный свет озаряет лишь фрагменты, остальное тонет в полумраке. Взгляд скользит по ним, фиксируя детали. Парадная комната, она же, судя по всему, столовая, кажется почти нереальной в своей простоте. Он проходит к центру, где стоит длинный деревянный, грубо сколоченный, стол. Проводит рукой по поверхности, покрытой мелкими трещинами, но затёртую годами до блеска. Если бы древесина могла помнить всех, кто когда-либо касался её, она наверняка поделилась не малым количеством интересных историй. Две новые скамьи по бокам кажутся инородными телами, грубо вживленными в эту древность. Они выглядят так, будто их вырезали наспех, из цельного куска дерева. Лестница на второй этаж начинается почти у самого входа.
Как и в молельном доме, воздух здесь тяжёлый, пропитанный запахом чего-то сладковатого, едва уловимого, возможно, благовоний, которые давно не зажигали. Свет от единственной гравитационной лампы едва освещает помещение, оставляя углы комнаты погружёнными в полумрак.
Следом входят ту́махи. Их движения, как и положено, бесшумны и синхронизированы, отработаны до автоматизма. Они не просто осматривают помещение; они его сканируют. Один проводит ладонью по шероховатой штукатурке стены, оценивая структуру, прочность и наличие скрытых полостей. Второй бесшумно поднимается по лестнице. Броудин следит за ним, пока тот не растворяется в темноте второго этажа. Его возвращение сопровождается серией быстрых, понятных лишь ему жестов, которые он считывает мгновенно: угроз нет, ловушек не обнаружено, выход один.
Броудин кивает, его лицо не выражает ничего, кроме сосредоточенности. Он не верит в призраков и голоса из прошлого; он верит в засады, потайные двери и яды. Эти стены могут хранить какие угодно секреты, но его задача, убедиться, что ни один из них не представляет непосредственной угрозы для жизни белгала и его матери. Взгляд продолжает скользить по комнате, выискивая несоответствия, малейшие детали, нарушающие картину убогой простоты.
Монах молча стоит в стороне, и Броудин наблюдает за ним периферийным зрением. Спокойствие этого человека кажется ему неестественным, натянутым. Блеск в его глазах Броудин интерпретирует не как знание сокровенных тайн, а как признак нервозности или скрытой насмешки.
– Значит, здесь мы и переночуем, – это не предположение, а констатация факта, команда, принятая штурмовиками. – Обстановка не вызывает явных подозрений. Вполне безопасно, господин.
Теперь входят остальные. Сначала принц Эйерил, затем принцесса со своими служанками. Затем старик Оришейри. Никто не говорит лишнего. Они осматриваются, осторожно переставляют вещи, стараются не нарушить равновесие помещения. Пол кажется упругим, дышащим; при каждом шаге древесина отзывается едва ощутимой вибрацией.
Монах внезапно опускает голову и, промычав что-то невнятное, торопливо выходит. Броудин следит за его спиной, пока тот не скрывается за поворотом.
Время не замирает. Для Броудина оно, напротив, обретает новое, напряженное измерение. Каждое движение его людей, каждый звук снаружи, каждый скрип половицы теперь является частью оперативной картины, которую он выстраивает и постоянно обновляет. Он не ждет, когда «спираль лопнет». Он делает всё, чтобы не дать ей и закрутиться. Рука лежит на рукояти светового пистолета, а его сознание, отточенное годами службы, работает как идеальный механизм, отсекая всё лишнее, оставляя лишь чистые данные для обеспечения безопасности.
Сумерки в монастыре Каладина не наступают, они выползают из каменных пор, тяжелые и влажные, как дыхание спящего левиафана. Они заполняют собой щели между скалами, пропитывают воздух, превращая его в густой бульон из теней и незнакомых обетов. Эйерил стоит, застывший у окна, за которым лежит лишь бескрайняя водная пустошь. Вся его юная стать, все имперское достоинство спрессованы в тугой узел ожидания. Он, словно струна, и кто-то невидимый неумолимо поворачивает колок.
Его взгляд, острый и не по-юношески пронзительный, прикован к дубовым створкам двери. В воздухе всё ещё висит слабый, угасающий запах ладана. Призрачное напоминание о молчаливом монахе. След незримого присутствия, которое он чувствует даже сейчас.
– Что всё это значит? – разрывая завесу молчания, спрашивает он. Кажется, что он не дышал всё это время.
Эйшмаэль, его каза́рн, отступает на полшага. Маленький, почти незаметный жест, но Эйерил замечает его. Старый царедворец опускает взгляд, а затем и голову склоняет.
– Ваше императорское высочество, простите мою вольность, – говорит он с натянутым спокойствием. – Я прошу прощения за вольность, но в чужом месте благоразумнее не открывать своих имен. Лучше нам оставаться инкогнито. Это вопрос предосторожности.
Эйерил не смотрит на него. Он отмахивается от этих слов, как от назойливой мошкары. Его рука взмывает вверх. Отточенный, властный жест отца, заставляющий воздух замереть. Теперь он говорит не с министром. Он говорит с самой тьмой, что притаилась в углах.
– Я не о наших именах, сулгар Эйшмаэль. – говорит он тише. Его глаза теперь зафиксированы на Эйшмаэле, и в них нет юношеской горячности, а есть тяжесть, не по годам взрослая. – Я о них... О тех, кто живет здесь. И об этих статуях в молельном доме.
Он обводит комнату взглядом, и кажется, он видит не стены, а то, что скрыто за ними. Мать его где-то рядом – её присутствие, словно хрупкая стеклянная сфера, давит на сознание, но Эйерил продолжает.
– Вы видели? Один не слышит. Другой не видит. Третий не говорит. И тот, что встретил нас... – он делает паузу, давая тишине сгуститься до физической плотности, – у него же нет рук. Как и у статуй... А этот огромный монах... Себарио кажется. Его глаза... они не отрывались от меня. Он смотрел, будто читал мои мысли.
Эйшмаэль молчит, и Эйерил видит, как напряглись его пальцы. Главный министр быстро моргает, и Эйерил ловит в его взгляде крошечную, но бездонную пропасть растерянности. Но принц уже несется дальше, его мысль, как разгоряченный скакун, не знающий удержу.
– У меня есть подозрение... Эти люди сами пришли к этому? Сами выбрали искалечить себя? Добровольно надели эти вериги? Неужели это их путь к искуплению? – в его голосе змеится нечто, лишь по форме напоминающее жалость, но лишенное капли тепла. Это любопытство алхимика, изучающего странный реактив.
Халум-Раэт сир Броудин, до этого бывший недвижимым изваянием стража, издает низкий, рокочущий звук. Его голос низкий и ровный, без всякого выражения:
– Вы невероятно проницательны, ваше императорское высочество. Все эти люди – братия ордена Каала. Каладин по сути – исправительная колония для отверженных. Преступники, принявшие веру, сами выбирают себе искупление. Слух, зрение, речь. Конечности. Этот водный мир – тюрьма.
– Преступников? – Голос матери-принцессы Эстэйель вспарывает тишину, тонкий и острый, словно клинок из закаленного стекла. Ее фигура в полумраке кажется миражом, сотканным из страха и благородной ярости. Она делает шаг вперед, и в её глазах пылает смесь недоверия и первобытного страха. – Мы в логове убийц и воров?
Эйи подмечает, как Броудин смотрит на неё с тем же непоколебимым, почти бесстрастным спокойствием, с которым он осматривал комнату.
– Осужденных ссылают сюда со всех миров квадросистемы Кордала. Те, кто принимает веру, сами избирают форму искупления: лишиться слуха, зрения, дара речи или... конечностей. Как верно заметил повелитель – это их путь к искуплению.
Принцесса отступает, будто ее ударили в грудь. Кровь отливает от ее лица, оставляя кожу белее монастырского известняка.
– И вы привели нас сюда? Когда же вы собрались открыть нам эту истину? Вы клялись в нашей безопасности! – её голос набирает силу, становясь подобным вихрю, – а вы привели нас... в этот... этот притон фанатиков!
Эйшмаэль готовится парировать, но Эйерил вновь вздымает руку. Единый жест — и в комнате воцаряется гробовая тишина.
– Довольно, имма, – говорит он тихо. Поворачивается к Броудину. – Эти монахи... они смотрят на нас так, будто знают больше, чем мы можем себе представить.
– Ваша милость, – халум-раэт обращается к принцессе, – с нами лучшие из ту́махи. – По незримому сигналу двое стражников распахивают плащи. В угасающем свете мерцают смертоносные линии световых винтовок, у поясов темнеют рукояти клинков из эндаарской стали. Эйерил не видит, но уверен, что на их спинах, обязательно перекрещено по паре знаменитых меча имперских ту́махи, из того же, самого прочного металла во вселенной. Подобный отцовский, упакован в один из сундуков, его передают от отца к сыну уже многие тысячи лет. – Ваша жизнь и жизнь его высочества, как я и клялся, под защитой.
Броудин замолкает. Его взгляд встречается со взглядом Эйерила. Никто не говорит ни слова. Вопрос Эйерила так и висит в воздухе: что страшнее – вооруженный человек, или тот, кто добровольно отказался от всего, что делает человека человеком?
Принцесса Эстэйель не может найти себе места. Камень под ногами холоден и неумолим. Гравитационная лампа у потолка пульсирует мягким, теплым светом. Она движется по кругу, и шуршание подола её платья кажется невыносимо громким. Предательством, выдающим её беспокойство всему этому безмолвному пространству.
– Минимум двое ту́махи должны караулить у дверей комнаты принца всю ночь, – наконец говорит она халум-раэту. Броудин покорно склоняет голову. Наверняка, он и сам уже распорядился, но ей важно произнести слова, чтобы вернуть себе чувство контроля, которого так не хватает в этих чужих стенах. – А ты Мишаэль... – она поворачивается к седому старику, но взгляд остаётся на сыне, – умоляю, не покидай Эйерила ни на минуту.
– Конечно, ваша милость, – спешит ответить учитель, тоже склоняя голову. – Можете даже не беспокоиться об этом.
Но её не успокаивают его слова. Старик говорит привычно, а она слышит – слишком привычно.
Эйерил, её единственный мальчик, её император, лишь поднимает плечи в том сдержанном жесте, который она давно научилась читать как высшую степень отчуждения. Он разворачивается и уходит, не сказав ни слова. Звук его шагов глохнет, поглощённый каменным чревом коридора. Мишаэль, словно поблекшая тень, путаясь в полах своего плаща, торопливо следует за ним.
Всё под контролем.
Охрана выставлена. Сын в безопасности. Но спокойствие не приходит.
Она садится на край кровати, но тут же поднимается.
Невозможно усидеть. Комната слишком тихая. Даже система вентиляции, обычно издающая лёгкий свист, молчит.
Всё замерло.
И в этот момент монастырь будто оживает. Тени на стенах сгущаются, шёпоты в воздухе становятся громче, и каждый звук кажется частью какого-то великого хора, который слышит только Эстэйель. Она осталась в комнате одна, но ощущение, что за ней наблюдают, не покидает её.
Она хочет позвать служанок, но останавливается перед дверью своей комнаты, берётся за ручку и замирает на месте. Её ладони холодные. Эстэйель смотрит на свои руки, словно не узнаёт их. Кожа сухая, тонкая, а ногти впились в ладони, оставив следы. В этом мире нет врагов её сына – не должно быть, только безмолвные свидетели их славы. Но их отсутствие пугает её сейчас больше всего.
Мы – потерявшиеся странники судьбы,
Постичь дано нам на пути смиренно.
Не предадим мы красоту мечты,
И не забудем так же – тело бренно.
Что есть сознание? Что значит наше тело?
Мы в этом мире только налегке.
О вечности мы рассуждаем не умело,
И не умеем просто жить, в тоске.
Сознание стремиться в вечность, к свету.
А тело просто хочет отдохнуть
От дел мирских и от забот крамольных,
Осталось тяжело вздохнуть.
В сердцах оставленных, продолжив быть,
Бессмертной жизни мы плоды вкушаем.
И кто-то нас, и где-то, может быть,
Во сне с улыбкой трепетной встречает.
Приходит смерть, как будто бы случайно.
А это лишь начало, дальше, что?
К чему сознание стремится беспрестанно?
Оно стремится ввысь, всегда в одно.
Взываем вечно к небесам поклонно,
Ища поддержки, ожидаем мы,
Смиренно, мирно, тихо, даже кротко.
Жизнь не проста, но на один лишь миг.
В сердцах, оставленных, нам вечность светит,
Как луч в окне, зажжённый ненароком.
Пусть даже в этот миг сознание тлеет,
Оно, мой друг, бессмертно, как и мы с тобою.
Каждый слог, каждое слово, как свет старинной лампы. Он скользит по поверхности стола, освещает столовую и исчезает в полумраке дальних уголков комнаты. Эйерил заканчивает читать стихотворение, сочинённое им только что. Последняя строфа зависает в воздухе. Тает, словно догорающая нить свечи. Тишина, настоянная на эхе слов, впитывается в каменные стены. Эйерил не двигается, он словно ждет чего-то.
Осознания.
Аплодисменты. Сначала мягкие, осторожные – мама. В её глазах отражается свет лампы, и он кажется живым, дрожащим. Эйерил чувствует её взгляд – прикосновение чего-то теплого, такого родного. Затем каза́рн и халум-раэт. Синхронно, будто их движением руководит единый такт. Учитель – последний. Чуть медленнее, кажется, обдумывает услышанное, или завершает некую церемонию, и только тогда Эйи позволяет себе улыбнуться.
Он садится. Его руки легко, почти лениво, скользят по столу, приглашая остальных вернуться к трапезе.
Стол. На нём накрыт скромный ужин. Он выглядит слишком скупым, будто кто-то жадно вычерпал из него всю душу, оставив лишь оболочку трапезы. Рис, почти белый, но с лёгким сероватым оттенком. Каждая крупинка переливается под тусклым светом, создавая причудливые узоры, похожие на древние гравюры. Монахи подают его в крошечных пиалах, словно подчеркивая, что насыщение предполагается не физическое, а духовное. В центре стола глубокие миски с темной похлебкой, в которой покачиваются куски незнакомого мяса, плотные, глянцевые, будто отполированные солью морской воды. Полупрозрачные овощи прячутся в толще бульона, их очертания размыты, как воспоминания.
Эйи наклоняется ближе. Острый, терпкий запах бьет в нос. Он щурится.
– Что это, сир Броудин? – спокойно, но с долей настороженности спрашивает он. Ложка в руке, колеблемая сомнением, застывает над тарелкой. – Вы знакомы с этим блюдом?
Халум-раэт, кажется, ждал этого вопроса.
– О, вы про этот запах, мой господин? Это чеснок, – также спокойно отвечает халум-раэт. – Каладин знаменит своими чесночными полями. Там, за скалами, целые плантации. – Он машет рукой в сторону стены, будто кто-то способен заглянуть сквозь неё. – Чеснок, один из самых полезных продуктов во вселенной, ваше императорское высочество, хоть по вкусу и не самый приятный. Полезная вещь. Убивает любую заразу. Правда, не всем нравится.
Его рука тянется к блюду в центре стола. Белые зубчики чеснока лежат, словно маленькие обелиски, обнаженные, беззащитные. Он берет один, подносит к губам. Хруст. Вкус, должно быть, как удар ножом – резкий, едкий. Мышцы на его лице вздрагивают, но он продолжает жевать, не морщась. И
– Очень полезно, – произносит он, все еще с полным ртом.
Эстэйель молча смотрит. Потом тоже берет зубчик, подносит к носу. Вдыхает. Ничего особенного. Только слабый, едва различимый аромат. Она медлит, затем решается. Крошечный кусочек исчезает между её губами.
И тут же спазм. Гримаса отвращения и боли пронзает её лицо. Она не думает. Просто выплевывает, резко, почти с отчаянием. Белый кусочек падает на пол, теряясь в тенях. В этот момент никто не смеётся.
– Простите... Какой же он... горький... – шепчет она, отстраняясь. Её пальцы сжимаются в кулак. – Пожалуй, я воздержусь.
Эйи наблюдает за её реакцией. Она медленно отодвигает от себя суп, глядя на него так, будто он враг, затаившийся в её тарелке.
– Чеснок на Каладине, это не просто еда, госпожа, – говорит Мишаэль. – Это символ. Вкус этой планеты, её земли, её воздуха. Он в каждом доме, в каждой трапезе. Он в дыхании её людей.
– Варёный не такой резкий, принцесса, – вмешивается халум-раэт. – А вот мясо знаменитого каладинского кита, напротив, удивительно нежное. И питательное, оно должно вам понравится. Это считается диетическим продуктом. И в Кейсаррии его сложно достать таким свежим как здесь.
– О да, ваша милость, – подхватывает каза́рн, кивая с видом знатока. – Даже для императорского стола чёрный каладинский кит – это деликатес. Очень рекомендую.
Он переводит взгляд на Эйерила, чуть склоняет голову, улыбаясь с лёгкой, почти незаметной снисходительностью:
– И вам, повелитель, рекомендую.
Эйи лениво поднимает бровь. Затем медленно зачерпывает ложкой суп. Подносит ко рту, но всё ещё не спешит. Внутри – странное предчувствие, будто с первым глотком он проглотит нечто большее, чем просто пищу. На поверхности плавает капля масла, тёмное мясо покачивается в глубине, будто всё ещё живое, не до конца смирившееся со своей участью. Он дует на ложку, хотя суп уже давно не горячий, и отправляет его в рот.
Солёная глубина вкуса разворачивается медленно. Мягкие волокна мяса тают, впитываясь в нёбо, и в этом есть что-то странное, что-то почти... живое.
– Мишаэль, расскажи нам про этих, как вы сказали, халум-раэт? Чёрных китов?
– Совершенно верно, повелитель, каладинский чёрный кит, – тут же откликается сир Броудин.
– Эти киты, – начинает старый ментор, – как и большинство животных, в мирах, где обитает наш брат человек, конечно же, родом с древней Земли.
– Я знал, что ты так скажешь, – с неожиданным азартом перебивает его Эйи.
Но стоит ему уловить, как слуги – даже ту́махи у двери подняли головы – удивлённо вскидывают брови на его детский порыв, он тут же жалеет об этом.Молча машет рукой: продолжай.И опускает взгляд в тарелку, словно пристыженный ребёнок, застигнутый за чем-то непотребным.
Наставник только улыбается.
– Да-да, мой юный господин... – произносит он с тёплой мягкостью.
Каза́рн, сидящий напротив, хмурится. Слишком неформальное обращение к будущему повелителю смущает его, но он ничего не говорит.
– Я уже рассказывал вам о ковчеге, который люди создали перед тем, как покинуть Землю, – продолжает наставник. – Там были собраны семена всех растений. Замороженные эмбрионы и ДНК животных. Помните?
– Конечно, – отвечает Эйи, не поднимая глаз.
Он осторожно тянется к тарелке с чесноком. Берёт один зубчик. Понимает, что, если не попробует сейчас, потом будет жалеть.
Первый же укус – и язык вспыхивает болью. Острая горечь пронзается в нёбо, в дыхание. Он хочет остановиться, но не делает этого. Весь кусочек уходит в рот.
– Позже, – между делом продолжает Мишаэль, наблюдая за воспитанником, и с одобрением кивая, – заселяя галактику, тогда ещё юную, люди разносили растения и животных по новым мирам. Конечно, не всё и не везде прижилось. Где-то эволюционировало, обрело новые формы, как наши арзуваллы... а где-то осталось в прежнем виде. Например...
Он делает паузу, нахмурившись, и вдруг вскидывает палец:
– Чеснок!
Эйи усмехается, украдкой смотрит на старика и подмигивает, но продолжает молчать.
Принцесса, до сих пор державшаяся молча, отводит взгляд и с трудом подавляет зевок.
– Если позволите, – говорит приглушённо она, словно плёнка сна уже окутала её сознание, – я, пожалуй, пойду спать. Долгая прогулка утомила меня.
Она встаёт, её служанки бесшумно следуют за ней.
Для женщин выделена дальняя просторная комната, дальше по коридору. Следующая, уже меньшая, принадлежит Эйи и Мишаэлю. Даже сейчас, когда они ещё внизу, у двери стоят двое ту́махи. Самая ближняя – для сулгара Эйшмаэля и сира Броудина. Но халум-раэт даже не заходил в неё, передав су́рель-казу́ну право целиком занять помещение:
– Я не планирую спать, – заявил он. – Буду дежурить внизу.
Теперь, даже когда все закончили трапезу, никто не торопится расходиться. Мишаэль рассказывает интересные истории, и его голос, старческий, шероховатый, льётся, как вязкий, густой мёд.
И, словно в ответ на его слова, ночь оживает.
Гнусавый, вязкий звук пробирается сквозь стены и окно, как тень, стремящаяся найти своё место. То тянущийся, протяжный, как ветер в ущелье, то дробящийся на быстрые переборы нот, он наполняет столовую. В этом звуке есть что-то древнее, непонятное. Что-то нездешнее.
Эйерил вскидывает голову. Смотрит на старика ментора. Мишаэль навсегда останется главным источником знаний белгала.
– Что это?
Наставник замирает. Прислушается. Черты его морщинистого лица кажутся ещё более острыми под светом гравитационной лампы.
– Орган! – произносит он наконец, с легкой усмешкой.
– Орган? Это музыкальный инструмент?
– Да, очень древний, – Мишаэль кивает. – Гигантский инструмент, размером с дом. Я ещё подумал – что за трубы я видел в их молельном доме...
Эйи не отвечает. В груди странное, неясное чувство, будто музыка зовёт его.
– Если хотите, ваше высочество, мы можем выйти и послушать, – предлагает наставник. – Сейчас редко где можно услышать орган вживую. Может и вовсе нигде больше.
Но халум-раэт тут же напрягается.
– Не думаю, что это хорошая идея, повелитель.
Он медленно выпрямляется, скользя взглядом по окнам, по теням за стеклом. Он не возражает прямо, но его поза говорит сама за себя.
Эйи чуть склоняет голову и произносит:
– Халум-раэт прав, Мишаэль. Это... не совсем благоразумно.
Голос его звучит ровно. Но пальцы, покоящиеся на столе, едва заметно сжимаются.
– Ваша милость, – голос молодого ену́ра с лёгким акцентом, мягкий, скользящий, словно тонкий шёлк между пальцами. – Госпожа примет вас в аудиенц-зале.
Галкурам Дайорил Кейсарра медленно моргает, лениво фокусируя взгляд на склонившейся фигуре. Полупрозрачные ткани одежд ену́ра дрожат, как воздух над раскалённым песком. В этом голосе – бесцветная, тщательно отточенная почтительность. В этом жесте – идеальная плавность движений, за которой прячется бесстрастная покорность.
Дайорил усмехается.
– Ха, – он не двигается. Кресло, в котором он сидит, будто обволакивает его. Оно мягкое, как плоть изнеженной сарила́х. Он сжимает подлокотник, чувствуя, как под пальцами прогибается тёплая кожа обивки.
И вот что интересно: он, старший член династии Кейсарра, наследник крови, не намерен подниматься ради встречи с этой женщиной, возомнившей себя императрицей-матерью. Сарила́х его покойного кузена. Приживалка, дорвавшаяся до власти.
– Госпожа... – он смакует слово, как некачественное вино, пробует его на вкус, растягивает во рту, прежде чем выплюнуть с презрением. – Передай своей госпоже, что галкурам Дайорил Кейсарра ожидает её в зелёной гостиной, раз уж ей так... – он растягивает паузу, слушая звучание собственного голоса, – ...сильно хочется меня видеть.
Стены комнаты словно дышат. Зелёный мрамор пульсирует под светом, льющимся с потолка, и золотые буквы, вырезанные в камне, сияют, будто начерченные огнём. Цитаты из книги пророчеств Рад Гаала, изречения пророка, с детства запавшие в память.
«ВРЕМЯ КАПЛЯ ЗА КАПЛЕЙ СТЕКАЕТ В ПРОПАСТЬ ГРЯДУЩЕГО. ВИДИШЬ ЛИ ТЫ, ДИТЯ, УЗОР, ЧТО ТКУТ НИТИ СУДЕБ?»
Дайорил запрокидывает голову, опираясь затылком на мягкую спинку кресла. Он читает. Впитывает. А потом хмыкает.
– И по дороге распорядись-ка налить мне чего-нибудь стоящего, – бросает он ену́ру, не удостоив его даже взглядом.
Мир качается. Слова из пророчеств стекают вниз, соскальзывая по мраморным плитам, как капли воды по холодному стеклу. Во время полёта на Паллатий его преследовало одно раздражающее ощущение – что это всё ловушка. Что Нэйдират не просто так расставила сети, манипулируя положением.
Она подобрала себе наследника под стать. Угодливого мальчишку. Куклу в дорогих одеждах, за ниточки которой можно дёргать, скрывая улыбку за полупрозрачным траурным покрывалом.
Дайорил надеется, что у кузины Эстэйель хотя бы хватит ума прибыть в столицу и попытаться остановить этот спектакль. Хотя... нет. Что за глупость. Он даже не удосужился запомнить имя её сына. Наверняка названного в честь одного из великих предков.
Ещё пару лет, и мальчишка вырастет, возьмёт бразды правления в свои руки. Или нет?
Дайорил качает в руке стакан с бренди, наблюдая, как янтарная жидкость скользит по стенкам.
– А не устроить ли мне переворот? – мысль всплывает лениво, как змеиная голова из глубин мутной воды.
А если племянничек и вовсе не доберётся до столицы...
Тогда, возможно, делать ничего и не придётся.
– Ваша милость.
Голос слуги разрезает тишину. Дайорил медленно поднимает взгляд.
Перед ним возникает разнос, маленький и аккуратный, будто подношение богам. И на нём стоит только стакан с бренди.
Он берёт его, но не пьёт сразу. Взбалтывает жидкость, разглядывает цвет, пробует на губах терпкий аромат.
– Одним стаканом ты не отделаешься, – произносит он лениво. – Тащи всю бутылку. Я не собираюсь торчать здесь и ждать эту...
Дверь ведущая в гарем открывается беззвучно.
Сначала – шелест. Белое, как саван, платье скользит по полу, подол шуршит россыпью драгоценных камней. Затем – лёгкий звон металла. Полупрозрачный платок, укрывающий голову, украшен золотой короной в виде солнечных лучей.
Имма Нэйдират входит в гостиную, скользя, будто тень, а за ней следуют девушки, смиренные, бесшумные.
Она останавливается, и Дайорилу на мгновение кажется, что комната вдруг потемнела.
Нет, не так.
Будто свет, пробивающийся сквозь её покрывало, стал слишком ярким. Как он мог забыть, на сколько она красива?
Гостиная наполнена гулким дыханием мрамора. Он здесь не просто отделка – он живёт, сочится холодом, впитывает каждый звук, запоминает шёпот. Лёгкий сладковатый дым благовоний висит в воздухе, словно паутина, опутывая сознание.
Дайорил Кейсарра развалился в кресле, одной рукой придерживая бокал с янтарным бренди, другой лениво проводя по подлокотнику. Он всегда мог позволить себе подобную расслабленность. Тем более в этом дворце.
Дверь, ведущая в гарем, тихо скользит в сторону.
Имма Нэйдират входит в комнату, сопровождаемая лёгким перезвоном украшений. Белое траурное платье окутывает её, словно дымка. Камни, вплетённые в ткань, ловят свет, дрожат на сгибах, будто капли росы. Она замедляет шаг, окидывает галкурама взглядом, в котором ни тени приветствия, лишь ледяное признание его присутствия. Склоняет голову на мгновение – ровно настолько, чтобы назвать это жестом уважения, но не покорности.
Так было всегда.
Дайорил не шевелится. Только чуть кривит губы. Вся эта комедия с поклонами его забавляет. Женщина, вообразившая себя правительницей, всё ещё вынуждена играть по правилам крови.
Нэйдират, не глядя, едва заметно кивает сопровождающим её девушкам. Те мгновенно исчезают, растворяясь в тени. Теперь они одни.
– Дорогой кузен, добро пожаловать, – её голос обволакивает, как вино. Густой, терпкий, с долгим послевкусием. – Я распорядилась подготовить для вас покои. Слуги проводят вас, помогут с вещами. Надеюсь, вам будет удобно во дворце. Как добрались?
Она двигается грациозно, как павлин, раскрывший хвост. Скользит к креслу напротив, опускается медленно, с той неторопливой уверенностью, что оттачивается годами.
Дайорил ухмыляется, подносит бокал к губам, делает глоток.
– Нэйдират, твоя забота трогательна, но неужели ты забыла? Этот дворец – мой дом. Моё имя вплетено в его стены, оно звучало здесь задолго до того, как ты появилась здесь. Я родился здесь, как и мой отец, и его отец... Думаю, я и сам найду дорогу в свои покои.
Он откидывается назад, прищуривает глаза.
– Кстати. Позаботься о том, чтобы моему сыну выделили лучшую комнату.
Глаза Нэйдират вспыхивают интересом.
– Сулгар Кэрвийол всё-таки прибыл с вами? Это замечательная новость. Я как раз хотела обсудить его будущее.
Дайорил напрягается. Он не ожидал этого. Не ожидал, что речь зайдет о его сыне. Неужели при дворе прознали о похождениях юного сулгара на родной планете? Или кто-то из его подданных пожаловался в имперский суд?
Мир сжимается, мысли оседают вокруг одной фразы.
«Обсудить его будущее», что это значит?
Она уже знает...
Лишь бы не дошло до Собора Хартии Девяти.
Похождения Кэрвийола никогда не были для него секретом, но, он всегда заминал все вопросы на корню. Он прекрасно осведомлён о развлечениях сына. О битых шлюхах, покалеченных друзьях. Каждый раз он просто платил. Деньги или пыльца – вот две силы, которые всегда решают подобные вопросы. Если снова жалобы – значит, надо заплатить больше. Но эта женщина берёт другую оплату. Возможно, что-то, всё-таки, всплыло. Достаточно серьёзное, чтобы дойти до неё. Как бы то ни было, она всё-таки регент империи.
В висках гулко бьётся кровь.
– О чём снова шепчется чернь? Кто-то опять клевещет на моего наследника?
Нэйдират чуть склоняет голову.
– Хм, дорогой кузен, я не слышала ничего подобного.
Ложь, конечно. Она знает всё.
– Меня это не касается. Я беспокоюсь о другом.
Она делает паузу. В её глазах играют тени.
– Я предлагаю женить сулгара Кэрвийола на моей дочери, Пастиэль.
Тишина ударяет в грудь, как опрокинутая волна.
Дайорил не сразу осознаёт, что делает – только потом замечает, что сжал бокал так сильно, что костяшки побелели.
Хрустальный бокал ударяется о стол. Вязкая жидкость в нём колышется, будто живое существо, медленно стекающее по стенкам. Галкурам Дайорил Кейсарра откидывается назад, прикрывая глаза. Он пьян, но не настолько, чтобы терять остроту ума. Алкоголь делает мысли тягучими, но не стирает их, а лишь подчёркивает, как чернила на влажной бумаге.
Пастиэль. Формально – кровь императора. Кровь власти.
Он чувствует, как в груди поднимается знакомое ощущение – не страх, не радость, а сладкий, липкий предвкушение грядущих возможностей. Союз с ней поднимет его наследника выше, чем он сам когда-либо стоял. По закону наследования, если мальчишка-император падёт, не оставив наследника, его сын займёт трон. Дайорил даже не замечает, как кончики пальцев сжимаются в кулак. Он всегда мечтал о короне и, если судьба бросает кость, глупо не схватить её зубами.
– С какой это стати ты решила, что после всего я пойду на этот союз? – Голос его хриплый, словно натянутый канат, готовый вот-вот лопнуть. Он знает, что играет с ней в старую игру. Играет так же, как когда-то играл с кузеном императором – Дэйэрилом Х.
Нэйдират улыбается так, будто слышит детскую капризную просьбу, будто её не задевает его резкость. В мерцающем свете каминов её кожа кажется почти прозрачной, как пергамент, сквозь который можно разглядеть узор вен. На ней белое траурное платье, подчеркивающее талию, которая уже не так тонка, как в юности, но это и не удивительно, она родила пятерых детей, отчего тело слегка раздалось вширь за столькие годы. Пятерых его детей. Он замечает, как корсет давит ей в рёбра, делает дыхание поверхностным. Это странное, незнакомое чувство – наблюдать за тем, как женщина, некогда принадлежавшая ему, продолжает притворяться, что ей совершенно безразличны былые чувства. Одно он понимает точно – ей всё так же легко быть желанной.
– Ты злишься на меня, ваша милость, – она опускает взгляд, позволяя голосу течь мягко, как мед в вино. – Ты никогда не воспринимал меня всерьёз. Как и вся ваша великая семья. Никто. Кроме моего покойного супруга Дэйэрила.
Имя мертвеца ложится между ними, как камень в воду. Дайорил не моргает. Он не хочет вспоминать. Не хочет чувствовать. И всё же, призрак брата стоит где-то за её плечом, молчаливый, укоризненный.
Он делает глоток виски, не отрывая от неё взгляда.
– Он не был тебе супругом, – бросает он, давая ей понять, что не позволит ей тянуть старую песню.
Но она продолжает, с почти безразличной интонацией: – Он любил меня. Сам знаешь... по-своему, но любил. Настолько, что сам предложил завести детей.
Дайорил захлёбывается смехом, обжигаясь на алкоголе.
– Из женщин он любил только Торат. Любил единственного сына. Её сына. Но не тебя. Как там звали этого мальчишку?..
Он говорит это не потому, что хочет её уколоть. Он говорит, потому что это истина, прочная, как каменные стены их дворцов. Брат никогда не любил женщин, и меньше всего он любил ту, кого ему навязали. Дайорил знает, потому что когда-то Дэйэрил любил только его.
– Ты знаешь, что это не так... – её голос трескается, но она тут же берёт себя в руки.
Она снова становится прежней: холодной, расчётливой, порождением пыльцы, которой она так ловко манипулирует.
Он переводит взгляд на зелёные стены, которые отражаются в её глазах. Он помнит, каким был её взгляд в ту ночь, когда они нашли брата мёртвым.
– Ты убила... и её.
Она даже не моргает.
– И этого мальчика.
Нэйдират медленно наклоняет голову, будто хочет что-то сказать.
– Ты же знаешь, что я тоже могу претендовать на корону? – внезапно заявляет галкурам.
– Но по закону, ты не прямая кровь! А значит есть и другие претенденты.
Впервые в её голосе звучит что-то похожее на эмоцию. Он наслаждается этим моментом, как наслаждаются внезапной грозой в разгар знойного дня.
И тогда он принимает решение.
– У меня есть условие.
– Интересно...
– Верховный Собор Хартии Девяти должен официально признать моего сына наследником. В том числе и Маллахи на Хоре Рад Гаала. Уж не знаю, как ты нашла общий язык с ними...
Она молчит несколько мгновений. А потом... улыбается.
– Это я и собиралась тебе предложить, ваша милость.
Он ощущает, как воздух в комнате густеет. Всё слишком просто.
– Ну что, завтра мы объявим о помолвке? – заключает Нэйдират.
– Если тебя не смущает что они брат и сестра пусть и только по отцу.
Она пожимает плечами.
– Абсолютно нет. Да и разве Кейсарров это когда-то смущало? Ты забыл про Дэйниила Великого и его первого сына, женившегося на своей старшей сестре?..
– Это был вопрос первородства. Собственно, тогда его и урегулировали! Да и они оба не были бастардами.
– А вот об этом, уже никто и никогда не узнает!
– Хорошо... Тогда найди этому болвану парочку сарила́х на сегодняшнюю ночь. Пусть попрощается с холостяцкой жизнью.
– Вот и славно, – Нэйдират кланяется, и добавляет: – Увидимся за ужином дорогой кузен.
Галкурам Дайорил, нахмурившись, облокотившись лбом о свою ладонь, сквозь пальцы наблюдает, как она уходит. Её силуэт медленно растворяется во мраке коридора. Он закрывает глаза.
Эта сделка кажется идеальной. Но что-то в глубине сознания скребётся, как крыса в подвале.
Что-то в связи с этой женщиной его пугает. Не только её амбиции, но и возможная гибель.
Море скрипит костями старого монастыря. Соль въелась в древесину оконных рам, в каменные плиты двора, в одежду братьев, в их лёгкие. Всё здесь немного шершавое, изъеденное ветром, даже тишина – и та с привкусом соли.
– Эй, брат Себарио, ты чего там уселся?
Голос Гозаллио, как ветер с вечного моря: резкий, но тёплый, будто песок, нагретый дневным солнцем. Он говорит громко, слишком громко, будто пробивается сквозь невидимую стену. Себарио вздрагивает, но не отвечает сразу. Он прячется.
Прячется за капюшоном, за тенью, за собственной тишиной.
Но Гозаллио всё равно видит. Он всегда видит.
Из-под капюшона у Себарио выглядывает только борода – острая, словно обломок скалы, тёмная, как ночь перед бурей. Глаза влажные. Спрятаны. Это важно. Это необходимо. Если Гозаллио увидит, он поймёт.
– Поди-ка лучше собери посуду в гостевом доме. Они наверняка уже поели.
Себарио послушный. Он встаёт медленно, разгребая гравий под ногами, словно каждое движение даётся ему с трудом. Голова опущена. Не смотреть. Не встречаться взглядом.
Он идёт.
Орган наполняет воздух.
Звук – живой. Он вползает в каждую щель, просачивается в каменные стены, тянет за душу. Орга́н дышит. То, как хищник, притаившийся в темноте, то, как небо, разрываемое ураганом. Музыка проходит сквозь Себарио, оставляя за собой что-то тягучее, липкое, холодное. Каждый звук, будто вцепляется в его рёбра и сдавливает, не давая дышать.
И всё-таки он слушает. Потому что слушать больно, но не слушать – невозможно.
Каждый вечер брат Веронимо разрывает небо.
Их монастырь живёт звуками. Двумя дыханиями звуков. Днём – плеском волн, криками чаек, скрипом досок под босыми ногами. Ночью – орга́ном. Орга́н дышит вместе с ними. Когда он звучит, сердце Себарио сжимается в кулак, а потом медленно разворачивается, как свиток с забытыми словами.
Орга́н оживает каждый вечер, и воздух наполняется дыханием старых труб. Звуки расползаются по округе, словно соль по камням монастыря. Они входят в открытые двери, выплывают в окна, заполняют пустые коридоры, струятся по дворикам, пробираются в одежду, как морская влага.
Ужин давно закончился. Молебен тоже. Теперь только музыка.
Брат Веронимо запирает очередной вечер в орга́не.
Никто, кроме него, не умеет играть. Никто, кроме него, не умеет настраивать дыхание этого зверя. Инструмент стар, его трубы жадно пьют соль из воздуха, металл покрывается тонкой коркой ржавчины, дерево трескается. Брат Веронимо бережно гладит клавиши перед каждой игрой, как отец гладит лоб больного сына. Он знает: инструмент умирает, но пока он звучит, он жив.
Недавно он нашёл ученика. Среди новых братьев. Среди тех, кого море судьбы выбросило на всеми забытую планету монастырей, как выбрасывает обточенные волнами камни.
Это значит, что музыка не умрёт.
И всё же тревога не отпускает монахов. Они боятся, что однажды наступит вечер, когда музыка замолчит навсегда.
Но сегодня она звучит.
И они слушают.
Музыка не играет – она сворачивает души в тугие узлы, а потом раскручивает их до размеров бескрайнего космоса. Она проходит сквозь рёбра, проникает под кожу, наполняет пустоту между мыслями.
Она разрывает.
И сшивает.
И разрывает снова.
Почему его назвали Себарио?
Этот вопрос точит его, как море точит камень. Сидит в нём, как заноза под кожей.
Себарио. Добрый. Нежный.
Это когда-то сказал Гозаллио. Так называли добрых людей у него на родине.
Но разве можно назвать добрым убийцу? Того, у кого руки в крови?
Его руки – чужие. Они когда-то держали жену. Гладили волосы сына. Теперь они собирают грязные тарелки. Эти руки... Они не должны были дожить до этого дня.
Святая Четвёрка пожалела его.
Кордал не прощает. Кордал оставляет жить. Потому что смерть – это лёгкая участь. А жизнь – нет.
Здоровяк стучит в дверь дважды. Тяжело, как молот по плите.
Дверь открывается не сразу. Секунда задержки – как раз столько, чтобы Себарио понял: за ней слушали.
Лысый. Глаза с быстрыми движениями – не просто смотрят, а ищут. Взгляд цепляется за каждую складку, за каждое движение. Руки наготове, плечи напряжены. Телохранитель.
За его спиной – тёплый, тяжёлый воздух. Запах пота, тлеющей смолы и горячей похлёбки. У длинного стола двое. Те же, что были здесь раньше. Ложки в руках двигаются лениво, но осанка – собранная. Они не расслабляются.
Остальные наверху.
И мальчишка тоже.
Себарио чувствует, как это знание скользит внутри, острым лезвием под кожей. Он кивает в ответ на немой вопрос лысого и проходит внутрь.
– Ты, брат, пришёл за посудой? – Лысый говорит ровно, без эмоций.
Монах молча берёт разнос, складывает тарелки аккуратно, будто в этом ритуале есть что-то большее.
– Как вы жрёте эту дрянь? – звучит из-за стола.
Голос ленивый, но в нём проскальзывает что-то, от чего хочется напрячь спину.
Узкоглазый, рот искривлён в недовольстве. Он запускает руку в чашу, достаёт горсть чеснока, подносит к носу, шумно втягивает воздух.
– Фу, воняет, как гнильё, – кривится он и вдруг, с хищной улыбкой, тянет руку к Себарио. – Понюхай.
Тишина сгущается, становится плотной.
Себарио не двигается.
– Луций, отставить! – голос лысого хлёсткий, как плеть.
Но уже поздно.
Разнос грохочет о стол.
Себарио ловит запястье этого Луция, его пальцы схлопываются, как капкан.
Один короткий вдох, попытка вырваться – и ничего.
Запястье в его руках больше не принадлежит Луцию.
– Луций, прекратить, – Лысый двигается быстро, становится рядом. Теперь в его голосе осторожность.
Он понимает.
Понимает, что Себарио не просто послушник.
– Прости его, брат каала. Себарио, так? Он будет наказан. Отпусти.
Монах разжимает пальцы. Луций делает шаг назад, в глазах – злость, обиду, страх он прячет глубже.
Второй охранник за столом остаётся неподвижен, но рука уже лежит на поясной кобуре. Лысый видит это. Смотрит на него. Потом – на Себарио.
Пауза. Всего мгновение.
Он провожает монаха до двери, запирает её.
Позже эти двое выйдут на дозор. Позже проникнуть внутрь будет невозможно. Шанс есть только сейчас.
Себарио прячет разнос в тени кустов колючего ворошника, осматривает двор. Лунный свет холодный, воздух пропитан солью. Он цепляется за решётку. Подтягивается.
Тело подчиняется.
Шаг за шагом, вверх.
Старик гасит электросвечи одну за другой, и темнота вползает в комнату, осторожная, как зверь, вынюхивающий дорогу. Она заполняет углы, взбирается по стенам, но не касается маленького островка света возле кровати. Последняя свеча горит.
Мальчик не любит засыпать в темноте.
Его мать настаивает, что это просто привычка. Детская слабость, и улыбается – мягко, с нежностью. Говорит о себе: дескать, сама такой была. Но Мишаэль знает – нет. Не совсем. Это не просто страх, а нечто древнее. Как будто сама кровь Эйерила помнит что-то, чего ему ещё не рассказывали. Это не просто привычка. Это страх. И в этом нет ничего странного.
Старик опускается в глубокое кресло у дальней стены, закидывает ноги на пуф. Изношенная ткань скрипит под тяжестью лет. Но сон не приходит. Подбирает позу поудобнее, но тело не хочет отпускать себя. Закрывает глаза – бесполезно.
И не придёт.
Во время полёта спалось хорошо. Но не сегодня.
Слишком много прошлого вернулось за этот день.
Он знает, почему.
В последний раз он путешествовал с родителями Эйерила двадцать с лишним лет назад.
Карамон.
Горькое слово на вкус.
Тогда они тоже летели сквозь ночь, сквозь глубину, у которой нет дна. В старом шаттле, дрожащем, как сердце в страхе. Сулгар Архуд – гордый, но уже сломленный. Принцесса Эстэйель, державшая мужа за руку так крепко, словно могла удержать ими своё прошлое.
Снаружи пролетали миры: чужие, недосягаемые, звёзды гасли и загорались снова, как пульс умирающего гиганта.
Они летели в пустоту, но не были одни.
Старые слуги – те, кто не предал. Среди них и он, Мишаэль. Тогда он был моложе. Не молодым. Он читал о сотнях планет, но видел их впервые. Тогда ему казалось, что знание – это сила.
Теперь он понимает: знание – это груз.
И вот он снова здесь, среди теней и пламени. Вглядывается в лицо принца, сына тех, кого сопровождал в изгнание.
Круг замкнулся? Или он просто никогда не выходил за его пределы?
Только странно...
Воспоминания об этих мирах более реальны, чем этот день. Чем этот момент, этот свет от последней свечи.
Как будто настоящее – всего лишь призрачная тень прошлого.
– Ты слышишь? – Эйерил лежит, уставившись в потолок. Свет электросвечи дробится бликами на побелённом своде потолка. Медленно танцует в тон умирающим звукам. Одеяло сползает, как волна, и он машинально подтягивает его, но тут же теряет снова, стоит только пошевелиться. Звук не отпускает. Он цепляется за кожу.
– Как это может быть... музыкальным инструментом?
Звук орга́на расползается по комнате, гулкий и глубокий. Тянется, как тень по стене, разливается в воздухе, мягкий, почти живой. Он не просто звучит, он дышит. Растёт. Поднимается и гаснет. Будто голос. Нет, не голос, а целый хор голосов, разорванный временем и собранный снова. В нём есть что-то, что не может принадлежать человеку: отголоски камня, гул подземных вод, древнее эхо, застрявшее в воздухе.
– Этот орга́н звучит... необычно. Он не похож ни на один инструмент, что я слышал. Ты раньше слышал такую музыку?
Эйерил пробует повторить про себя: «Орга́н». Слово будто пустое. Оно ничего не объясняет. Ничего не значит.
– Нет, мой мальчик, вживую – никогда. Только в записи, через стереопроектор. Но даже там... он звучит иначе. В нём тысячи труб, каждая должна звучать так, как задумано. – Голос Мишаэля тёплый, но в нём есть что-то задумчивое, почти печальное. – Это редкий инструмент. Живые мастера, способные на нём играть – исчезающий вид. Его сложно настраивать, сложно содержать. Да и мало кто способен с ним совладать.
– Мне нравится. – Эйерил моргает, пытаясь зацепиться за мысль, но она ускользает, словно тёплый песок сквозь пальцы. – Это... как если бы музыка помнила...
– Помнила? – Старик улыбается.
– Да, – он морщит лоб, – как если бы внутри неё были заперты воспоминания.
Мишаэль смотрит на мальчика долго, с тем видом, каким смотрят на небо перед грозой – с тихим, затаённым ожиданием.
– Хочешь, я открою окно? Будет приятно уснуть под эту музыку.
– Позволь, я сам. – Эйерил уже вскакивает с кровати, босыми ногами ступая на, отполированные сотнями ног, доски. Ноги ощущают прохладу деревянного пола. Он подходит к окну, кладёт руку на ручку. Лёгкое сопротивление. Потом – щелчок.
Ветер входит первым. Воздух пахнет морем и солью, и музыка становится объёмнее, как будто её освободили из стеклянной коробки. Он звенит в воздухе, будто открыли врата, за которыми держали чью-то душу.
Мурашки пробегают по телу.
Эйерил вздрагивает. Напрягается. Внизу, на террасе, что-то движется – нечто тёмное, расплывчатое, тень, выскользнувшая из угла. Выглядывает. Он застывает, вглядываясь, но видит только камень, светлый от лунного света. Только игра света. Только ветер, только собственное дыхание.
Глупости.
Ничего.
Он прикрывает окно, не захлопывая до конца и, как в детстве, одним прыжком оказывается обратно в кровати, натягивая одеяло до самого подбородка.
Музыка льётся ровно, монотонно, и под её гул он представляет Паллатий, сияющий, огромный, непостижимый. Представляет мать, её лицо, когда они войдут в ворота императорского дворца. Сможет ли это хоть немного смягчить боль? Сможет ли её возвращение домой вычеркнуть пустоту, оставшуюся после потери отца?
Он не знает, как давно проваливается в сон.
Но его вырывает обратно звук.
Сначала, шорох за дверью. Потом, приглушённый удар. Будто что-то тяжёлое падает на пол.
Эйерил замирает. Его дыхание прячется глубоко в груди, сердце делает осторожный шаг назад.
В комнате темно.
Музыка играет.
За дверью кто-то есть.
– Мишаэль...
Шёпот пробирается из темноты сна – неслышно, но ощутимо. Свеча давно погасла, скорей всего, он поставил таймер на выключение и забыл об этом. В комнате стало прохладно, ветер, должно быть, сорвался с цепи.
– Мишаэль, ты это слышал?
Шёпот ребёнка. Настороженный. Слишком взрослый для его возраста.
Старик поднимается медленно, но привычно, тело отвечает болью в суставах, ноет спина. Он давно не жалуется.
Старик вздыхает, поднимается – медленно, но привычно. Тело отвечает болью в суставах, ноет спина. Он давно не жалуется. Колени скрипят, как старые ступени. Он привыкает к боли, как привыкают к холодной воде – с годами перестаёшь её замечать.
– Что слышал, ваше высочество?
Он идёт к окну, пытаясь удержать ускользающий сон. Комната пахнет ночной свежестью и чем-то ещё – отдалённо неприятным, металлическим.
– Там за дверью, какие-то звуки. Шорох и...
Мишаэль поворачивается.
И застывает.
Дверь открыта.
Тонкая полоса света из коридора рассекает темноту.
А в ней – фигура.
Она движется быстро, беззвучно, как змея среди сухой травы. Доли секунд... и она перед ним.
– Лучше бы ты спал, старик, – голос – хриплый, натянутый, словно струна. В нём ненависть, но направлена она не на него. – А лучше бы вообще тебя здесь не было. Никого бы из нас не было.
Высокий мужчина.
Льняной плащ – помятый, пропахший потом и железом. Сквозь его складки проступает гвардейский мундир – неофициальный, облегчённый, тот, в котором можно исчезнуть в толпе, но невозможно забыть, кто ты.
Ту́махи.
Кажется, его зовут Квинтий. Мишаэль узнаёт его сразу. Имя – одно из двенадцати. Они носят их, как мечи: простые, острые, одинаковые. У них всегда было всего двенадцать имён, которыми их называют, посвящая в ту́махи.
Он должен был стоять у двери.
Должен был охранять принца.
Но сейчас он здесь.
Высокий. Широкоплечий. Вьющиеся волосы стянуты в хвост, как у охотника, чтобы не мешали видеть добычу. Маленькие чёрные глаза – две капли смолы. Лицо – угловатое, красивое, но застывшее, как у статуи, вырезанной из камня. В руке – клинок.
Эндаарская сталь.
Её не спутаешь ни с чем. Она поглощает свет, а не отражает его.
Мишаэль смотрит сначала на этот клинок. Потом – на кровать. Там должен был быть Эйерил.
– Стой!
Но голос выходит не яростным криком, а слабым сипом.
Клинок проникает в его тело. Распарывает мягкую плоть, словно вскрывает увядающий плод. Боль взрывается внутри, мгновенно захлёстывает лёгкие, спину, виски.
Он понимает всё.
И понимает, что опоздал.
– Нет...
Но это уже не имеет значения.
Эйерил открывает рот, но его голос запутывается где-то в гортани, выходит слабым, ломким, словно он кричит не наружу, а внутрь. Воздух вокруг кажется тяжёлым, липким, прилипает к коже, как холодный пот. Глаза быстро бегают по комнате, каждое движение кажется медленным. Он не видит выхода, он чувствует его.
Шаг назад, ещё один, и его спина встречает холод окна. На полу неподвижен Мишаэль. Его седые волосы выглядят, как брошенные временем тени. Ту́махи – высокий, тёмный, как сама ночь, движется, будто стальная пружина, и в каждой детали его одежды – запах крови и ржавчины. Он не спешит. Он знает, что принц в ловушке.
– Помогите! – это звучит слишком тихо. Даже не шёпот. Эйерил не слышит собственный голос.
Незнакомец приближается, словно огромная тень. Один прыжок – и его рука сдавливает шею мальчика с такой силой, что весь воздух в комнате сжимается вместе с ним. Ту́махи поднимает его, и ноги принца беспомощно болтаются в воздухе. Ладонь грубо зажимает горло и рот, но даже через липкий страх Эйерил замечает другую руку. Медленно, почти лениво, она поднимает клинок. Лезвие, темнее ночи, кажется странно неряшливым, словно оно впитывает свет.
Резкая мысль, как вспышка:
Выжить. Не важно как. Выжить.
Руки Эйерила хватаются за клинок, лезвие почти сразу обжигает кожу, оставляя шипящий след боли. Кровь стекает по его пальцам, но он не отпускает. Ногами он отчаянно упирается в стену, создавая хоть какую-то точку опоры. Колено резко поднимается вверх, ударяя предателя.
В пах.
Мужчина рычит, низко, хрипло, как зверь, которого застали врасплох. Хватка ослабляется. Эйерил падает на пол, его дыхание рвётся, кашель вырывается, как сломанный механизм, но он уже кричит.
– На помо..., – пытается выкрикнуть Эйерил, но мешает кашель. – На помощь! – голос срывается, звучит слишком тонко, слишком отчаянно.
Солдатский сапог ударяет сначала в грудь мальчика, вдавливая его в пол. А затем, наконец справившись с болью, и понимая, что нельзя дать принцу уйти солдат наступает на шею мальчика ногой. Пытаясь передавить ему горло подошвой сапога, свободной рукой он хватается за свою раздавленную мошонку.
Эйерил ощущает, как воздух вытесняется из лёгких. Убийца, сжав руку в кулак, прижимает к своему паху, пытаясь игнорировать боль. Его лицо становится злобным, перекошенным, как древняя маска.
– Ты всего лишь слабый мальчишка, – шипит он, замахиваясь клинком. – Маленький ублюдок, – его голос хриплый, натянутый. – Это тебе привет от твоего самого главного врага.
Эйерил закрывает глаза. Паника, тишина внутри. Только орга́н всё ещё звучит в голове, как далёкий, неумолчный звон. Он смотрит в окно, в поиске чего-то, чего угодно, чтобы не чувствовать боль.
И тут в комнату проникает чёрная тень. Она скользит через окно, тихо, быстро, как дуновение ветра. Эйерил ловит её краем глаза. Ту́махи тоже замечает это. Его руки замирают, клинок словно на миг теряет свою мощь. Что-то надвигается, что-то большое и тёмное. Затем пронзительное мычание.
– Быстрее, на помощь! Все сюда! Быстрее! – Как можно громче вопит Эйи закашлявшись, словно вот-вот выплюнет свои лёгкие.
Перед ними монах. Тот самый, что провожал их вечером. Его лицо неподвижно, но мышцы вздуты, как узлы канатов. Лапища сжимается на руке ту́махи, и в комнате вдруг слышится громкий хруст. Штурмовик-предатель вскрикивает, низко, почти сдавленно, его тело обрушивается на пол, будто сломанная кукла.
Эйерил делает судорожный вдох. Лёгкие болят, грудь вздымается тяжело. Он шепчет:
– Спасибо...
Но свет, проникающий из окна, становится всё более размытым. В голове – пустота. Всё, что он слышит, это звуки шагов, шум голосов. Сначала крик служанки, потом голос халум-раэта, и наконец мать. Но их лица уже теряются, становятся тенями, и Эйерил закрывает глаза. Тьма окутывает его.