ГЛАВА 4
Отнесись к нему, как к самому себе, ибо вы – есть одно целое. Как бы мне хотелось сказать тебе, что ты не должен ни в чем себя упрекать, потому что ты всё еще здесь, но это было бы ложью. Ты уже давно не здесь. Ты ушел, и больше не принадлежишь этому миру. Все, что тебе нужно, это освободиться. Подумай об этом. Не стоит винить себя за ошибки, которые ты совершил, будучи человеком, потому что, если будешь винить, то будешь страдать. Лучше скажи им: «Я сделал все, что мог, я не мог сделать больше, чем я сделал».
Книга устава Рад Гаала.
Глава 25, Стих 139-142.
Кэрвийол срывает с себя одежды. Не раздевается. Сдирает. Мягкий халат, тонкая рубашка, нижнее бельё. Всё валится на мраморный пол, как кожа, отжившая своё. Он остаётся нагим, но не чувствует ни холода, ни стыда. Только приятное напряжение внизу живота.
Выходит на террасу. Ветер облизывает его, цепляется за всё сразу – за лодыжки, пах, соски. Он жмурится от удовольствия. Вкус воздуха – солёный, тёплый, гораздо теплее, чем на Рейсарре, с привкусом ржавчины. Пыльца уже ударила в кровь. Сердце бьёт не по ритму, а по настроению. Запах горячего камня, соли, отцветающих цветов внизу. Где-то далеко звенит вода – это фонтан в глубине сада.
Перед ним океан, сад, равных которому сложно найти во вселенной и розовый закат – и всё это пустое. Мёртвое. Красиво, но не возбуждает. Как раздетая кукла. И это раздражает. Он хочет ощущения, реакции, податливого тепла, а не вылизанный горизонт.
Он поворачивается, возвращается в покои. Простор. Потолок – выше ожиданий. Колонны – лишние. Всё здесь громко, почти кричаще, но не для него. Этот дворец не удивляет. Удивляют лишь его размеры – целый город, разлитый в мраморе. Родной дом на Рейссаре ничем ему в этом не уступает. Местами, скромность во многих деталях, кажется более изысканной. А вот кровати здесь, конечно, как отдельные государства. Кейтелинский щёлк на простынях тянется по коже, будто запоминает её. Он валится на матрас, раскинув руки и ноги, и пару секунд просто лежит, глядя в потолок. Ноги слегка раздвинуты. Тело расслаблено, но возбуждение не гаснет.
Стук. Грубый. Не просьба – вторжение.
Он встаёт – резко, почти с вызовом. Нога выставлена вперёд. Грудь чуть подана вверх. Плечи расправлены, член тяжёлый, чуть подрагивает от движения. Он не смотрит на дверь. Он уже знает, кто там. Голос – хриплый, отяжелевший от пыльцы:
– Входи, – рычит он, как животное, привыкшее к подчинению.
Дверь открывается, и вваливается Христон, как человек, забывший, где находится. Весь на взводе. Глаза бегают, щеки горят, рот приоткрыт – и явно не от мыслей. Он улыбается, но глаза продолжают блуждать по комнате, пытаются не зацепиться за голого хозяина.
– Святое сознание... ваша милость... ты чего тут... – он заикается. Язык заплетается от неожиданности.
Кэрвийол качает головой. Разочарованно. Как если бы ждал женщины, а получил письмо от кредитора.
– А... Это ты.
– А кого ты... ждал?..
Христон стоит, не зная, куда девать руки. Отводит взгляд. Пыжится. Втягивает живот. В нём всё ещё жив мальчишка, впечатлённый дорогими коврами, фресками, золочёными канделябрами старинного императорского дворца. Он непременно хотел бы быть достойным этой комнаты. Глотает слюну. Глаза всё-таки цепляются – за грудь, за живот, за огромный член. Старается не палиться. Проигрывает.
– Чего тебе, Христон? – голос ленивый, почти вальяжный. Он садится. Ягодицы медленно погружаются в мягкий шёлк. Член ложится набок, как ленивый зверёк.
– Там это..., – Христон мнётся, прищуривается. – Ну... гарем...
Это оживляет. Внутри – щелчок. Голод распрямляется.
– Гарем? Отец постарался. Всё-таки не разучился радовать. Надо же, расчехлил старушку имму, как раз к моему прибытию.
– Там... две. Обе свежие. Из нового состава, – и тише добавляет: – На двоих.
Кэрвийол поднимает бровь. Жар внутри поднимается по позвоночнику.
– Тащи их сюда.
Он вскакивает, ноги упираются в мрамор. Разворачивается на середине комнаты и встаёт снова в ту позу – уверенную, откровенную, показную. Тело как памятник, не застывший, а только что слепленный. Поднимает подбородок. Поза точная, выверенная. Христон почти отступает. Смотрит вниз. Щёки пылают. Он отшатывается, как будто впервые видит человека, способного быть голым и величественным одновременно.
– Что, не видел голого мужчины? – Кэрвийол усмехается. – Тебя бы в имперский лагерь на пару недель, научили бы смотреть в глаза.
Он идёт к креслу. Между ног болтается всё, чем он привык командовать. Без стыда, без сокрытия, с вызовом.
– Ну?
Тишина. Нэ́хик не двигается. Тогда Кэрвийол подаётся вперёд:
– Стой.
Берёт атласный халат. Синий, тяжёлый, с золотым львом на спине. Накидывает. Не застёгивает. Ткань халата слегка раздражает кожу в момент, когда он его надевает. Пояс болтается. Всё видно.
– Теперь зови. Но сначала... – он подходит к Христону вплотную, почти прикасаясь – грудью, пахом, запахом. – Скажи, что ты видел. Скажи, что тебе понравилось.
Христон сжимает кулаки, бледнеет. Губы чуть дрожат. Открывает рот. Но не отвечает.
Кэрвийол улыбается уголками губ, хищно, устало. Победа без войны.
– Тогда зови их.
Ткань обволакивает его, как второе тело. Он завязывает пояс, поворачивается к своему нэ́хику и кивает:
– Теперь точно.
Христон, как всегда, едва заметно закатывает глаза. Господин снова в своём репертуаре – с придурью, пафосом и похотью. Он молча выходит. Дверь едва успевает закрыться, как снова открывается. Уже с той торжественной театральностью, которую они любят приберегать для моментов... интимного представления.
– Гарем, ваша милость, – отчеканивает нэ́хик, будто объявляет о прибытии святыни, и застывает на месте.
За ним стоят две девки. Худые, молчаливые, запакованные в белый полупрозрачный хлопок, в натянутых капюшонах, как в саванах. Только губы видно – пухлые, влажные. Кэрвийол на секунду забывает, как дышать. Тело отзывается – не чувством, а между ног. Девственницы. Он почувствовал это, не узнал – а учуял.
Момент. Пальцы дрогнули. Вот она – награда. Вознаграждение за один только факт его существования. Вселенная, опять на коленях. Опять делает то, что должна.
Он взмахивает нэ́хику рукой – в сторону, прочь, исчезни. Нечто между нетерпением и раздражением мелькает в его лице.
– Но... ваша милость...
– Съеби отсюда, – говорит тихо Кэрви. Без злости. Но так, что возразить нельзя. Не в этот момент. Не ему.
Христон косится на хозяина; хотел остаться, надеялся на щепку удовольствия. Но нет. Всё решено. Он исчезает, недовольный, воняя разочарованием.
Сулгар остаётся один. Девки даже не двинулись. Стоят, как надо. Ждут.
Он подходит к первой. Медленно. Почти с уважением. Нет, не к ней. К себе. К моменту. Руками дотрагивается до капюшона. Пальцы трясутся. Неожиданно. Но ему плевать. Волнение – это масло. Вода. Пустое. Всё это, только делает процесс вкуснее.
Ткань шероховатая, плотная. Но стоит надавить и она трещит, рассыпается, как старая паутина. Кэрвийол вспоминает, что читал когда-то об этих накидках, и знает, как подобает с ними поступать. Он сжимает её на груди и дёргает. С мясом. Накидка разлетается в клочья. Девка остаётся стоять голая. Никакой реакции. Только грудь вздымается.
Ровно, выучено.
Он замирает. Смотрит. Наслаждается? Нет. Просто записывает. Категоризирует. Мясо, поданное как надо.
Дальше – вторая.
И вот здесь что-то снова идёт не по плану.
Капюшон соскальзывает. И она смотрит. Не вниз, не в бок. В глаза. Прямо. Чёрные зрачки, будто выжженные, сверлят его, как шило. Кожа – тёмная, ровная, будто натянутая на каркас из жара. Из пламени. Он чувствует, как дрожит ниже пояса. Слишком сильно.
Рука тянется, он хочет сделать то же, что с первой. Но не может.
Эти глаза не просто смотрят, они пронизывают, будто видят не его, а что-то большее, что скрыто за всей этой мраморной роскошью, за всем этим театром. Что-то, что он не может понять, но что, возможно, уже начало понимать его. Это чувство, как ледяная рука, сжимающая его грудь, заставляет его дрожать. Он чувствует, как по коже ползёт странное напряжение, будто с этой девкой пришло что-то из другого мира – не физическое, а невообразимое, невидимое. И это не только возбуждает, но и пугает. Что она от него хочет? Почему он не может оторваться от этого взгляда?
Он прикасается к её щеке. Тыльной стороной ладони. Мягко, почти боясь. Кожа теплее обычного. Мягче. Настоящая. Живая. Не очередная кукла.
И только сейчас он понимает, что стоит, словно дикий зверь. С рёвом внутри. Возбуждение уже сводит с ума. Он хочет, чтобы первая ушла. Чтобы эта осталась. Только эта.
Он хочет, чтобы она сама всё сняла. По своей воле.
Стук.
Резкий, громкий, нахальный.
Проклятый стук. Он дёргается, как будто его прервали на середине молитвы.
– СУКА! ЧТО, БЛЯДЬ, ТЕБЕ НАДО?! – Рычит он, не оборачиваясь. – ТЫ ХОЧЕШЬ СДОХНУТЬ? МОГУ СДЕЛАТЬ ПРЯМО СЕЙЧАС.
Сейчас, он готов убить любого, кто окажется за этой дверью.
Двери покоев распахиваются с таким грохотом, что кажется, будто они вот-вот выпадут из петель. В комнату Кэрвийола влетает Таюн муаммар – главный ену́р императорского гарема, словно сам демон, стремящийся разрушить иллюзии. Он врывается, будто целенаправленно нарушая момент, совершенно не думая об осторожности. За ним следуют сарила́х и другие ену́ры, как беззвучные тени, парящие над камнем пола.
– Слава Великому Сознанию, – на грани истерики, причитает ену́р, его голос пропитан тревогой, когда он подбегает к той самой сарила́х, быстро осматривает её и, почти бесцеремонно, накидывает капюшон на голову. Его пальцы дрожат, когда он командует остальным ену́рам подойти.
– Какого хрена ты хочешь? – спрашивает Кэрви, стараясь сохранить спокойствие, но внутри всё уже трясётся.
– Уведите её! Быстро! – Восклицает он, и его глаза на мгновение встречаются с глазами Кэрвийола.
Его жесты становятся резкими, почти паническими. Он провожает её, держа под руку, и жестами приказывает всем остальным девушкам покинуть комнату. Они исчезают также безумно, как и появились, оставляя в воздухе только запах фимиама.
Юный сулгар не понимает, что происходит, но у него есть вопрос, который не даёт покоя.
– Э-э, какого хрена?.. – резко, пытаясь сохранить достоинство, говорит Кэрвийол. – Что здесь происходит? – Голос его понижается, отрывая его от не совсем ясной мысли, что не так, что не так с этим ену́ром. Но всё, что он получает в ответ, это бормочущего Таюна.
Он ищет хоть одно знакомое лицо, и встречает взгляд своего нэ́хика. Христон, чуть пожимая плечи, стоит, также ошарашенно не понимая, что происходит.
Таюн чуть не задыхается от волнения, его лицо указывает на скрытые страхи, он затараторил, его слова, будто сдавленные.
– Ваша милость, простите, произошла ошибка, – Таюн наконец переводит дыхание, его лицо искажает нервозная улыбка. – Нам, слава Великому Сознанию, удалось всё вовремя исправить.
Кэрвийол вскидывает бровь, так и не понимая...
– Что случилось? Где она? Почему её увели? Я ведь... даже ничего не успел..., – Кэрви скрещивает руки, но в голосе его звучит раздражение. Он замечает, как сердце тяжело бьётся от растерянности.
– И очень хорошо, что не успели, ваша милость. Произошла ужасная ошибка. Виновные будут наказаны. Девушку нельзя было трогать. Благодарите Великое Сознание, что мы успели вас спасти, – он продолжает много говорить, словно запутавшись в собственных словах.
– Да от чего бл... спасти? – Кэрвийол хмурится, взгляд застывает на ену́ре.
– От смерти, конечно. Девушка находится в личном гареме повелителя. Если бы вы её коснулись..., – продолжает нагнетать Таюн. – Если бы вы только её коснулись... Это не просто сарила́х. Она – личное имущество императора, – его голос понижается, как будто в этих словах скрывается нечто большее, чем просто предупреждение.
Кэрвийол молчит, но его взгляд уходит в сторону, и он осознаёт, что та боль в его животе, что осталась от только что пережитого, до сих пор не уходит. Его руки сжимаются, губы напрягаются.
– Что за бред? Разве... разве кузен император уже прибыл? – говорит Кэрвийол, как будто стараясь обрести свою уверенность в этом вопросе. Но вопрос звучит почти наивно, на грани недоразумения.
– Ещё нет, ваша милость, – отвечает ему ену́р с насторожённой усмешкой, – но разве это имеет значение? Разве вы не знаете этикет императорского гарема?
Кэрвийол хочет возразить, но его неуверенность нарастает, как плотный туман, и ему не удаётся найти силы настоять на своём. Взгляд его фиксируется на пустой постели, как будто там, среди простыней, скрывается ответ на его вопрос. И тут оно – осознание. Это не просто ошибка. Это не просто недоразумение. Это наказание.
Он знает, что в этом мире есть правила, что существуют границы. Но они всегда были не для него. И вот теперь он столкнулся с ними сам. Ашурал-император – не просто символ власти, он – закон. А его место в этом законе – только одно. Как марионетке, ему остаётся только двигаться по установленным нитям. И служить.
Кэрвийол чувствует, как его внутренности сжимаются. Он стоит, как громом поражённый. Он не ожидал, что когда-то не сможет делать то, что хочется. То, что собирался... Этот разговор его ломает. Какой-то холодок прокрадывается в сердце.
– Конечно, знаком, – отвечает Кэрвийол, как будто оправдываясь перед самим собой. Всё внутри него протестует. Но сейчас, при всех этих играх с жизнью и смертью, он не может казаться глупым.
Таюн, тем временем, продолжает свои извинения, но его глаза смотрят куда-то в сторону, будто он сам не понимает, что тут произошло. И вот тогда Кэрвийол, не выдержав, отрывает взгляд от него и отшатывается.
– Ещё раз приношу вам свои глубочайшие извинения, – бормочет Таюн, и всё так же знаками, указывая пришедшим с ним людям на выход, пятится назад. – Если вашей милости угодно, я пришлю еще других сарила́х...
Юный сулгар не понимает, что происходит, но его взгляд всё чаще скользит к пустому месту, где только что стояла девушка. В его голове буря мыслей, но ни одна не складывается в ясную картину. Его пальцы нервно сжимаются в кулаки, он пытается, несмотря на растерянность, вернуть себе контроль над ситуацией. Но внутренний холод, как неведомая сила, нарастает, когда он понимает, что с ним происходит нечто большее, чем просто ошибка.
– Не надо ничего, убирайтесь все, – кричит сулгар. – И ты убирайся, – приказывает он голой девушке в разорванной накидке. – Хочу побыть один! Христон! Выгони всех!
Ночь. Пахнет вином, потом и чем-то ещё... неуловимо сладким. Тяжёлый запах застоявшегося воздуха, в котором варятся остатки вчерашней ночи. Или позавчерашней? Он уже не помнит. Да и зачем. Всё слилось в одно.
Кэрвийол сидит в кресле, развалившись, как дохлый лев. Халат сполз с плеча, обнажив грудь и выступающую ключицу. Глаза полузакрыты – не от усталости, а от скуки. Чашу в руке он держит на автомате, как императорскую сферу Рад Гаала символизирующую власть над миром и подчинение Сознанию. Только вот вина в ней не осталось, а скипетром ему послужит его возбуждённый член.
Он проводит языком по сухим губам и глядит в сторону – там, на дорогом кейтелинском щёлке, кто-то шевелится. Мягкое, телесное, женское. Зачем-то он вспоминает имя – кажется, Лайенна. Или Лиари. Кто-то из гарема, что был подан ему, как мясо на блюде. Её спина белеет в полутьме, как кусок рыбы. Ещё минуту назад, он даже не знал, дышит ли она.
Он встаёт. Прямо так, в халате, босиком, без интереса. Прогуливается по комнате, раздавливая ногой какие-то рассыпанные лепестки. Кто их принес? Зачем? Он бы всё равно предпочёл запах крови.
Задёргивает шторы. Мрак становится ещё гуще. Мир за окнами чужой, глухой, оторванный. Как будто он уже умер, а тело забыли сжечь.
– Эй. Пришли кого-нибудь ещё, – бросает он в темноту, зная, что где-то за дверью дежурит верный нэ́хик. – Мне уже скучно.
Его голос ровный, как у мясника, заказывающего ещё пару туш. Без желания. Желает он сейчас, только одну. Но раз уж он имеет право...
Он снова опускается в кресло, упирается локтями в колени, складывает пальцы в кулак. Ничего не ждёт. Просто хочет снова, хоть что-то почувствовать.
– Кто этот красивый молодой человек? – Сальва произносит это, не отрывая взгляда от потолка выделенных ей покоев.
Там, над ней, в медленном, почти издевательском танце вращаются звёзды. Разумеется, искусственные. Но в этой маленькой комнате это единственный источник света. Холодный, белый, без тепла. Свет, который не даёт забыть, где ты. Кто ты.
Таюн развалился на подушках: спина утопает в россыпи меха, ладонь – в складках шёлка. Он смотрит на неё. На это лицо, будто вырезанное из другого мира, из мира до боли. Он знал сотни красивых лиц, чистых, сверкающих, отшлифованных, достойных императорского блеска. Но в её чертах есть что-то не просто от красоты. Что-то, что не укладывается в каталоги и стандарты. И именно это не даёт ему покоя.
– Это сулгар Кэрвийол, – говорит он наконец. – Кузен будущего императора. Он... не хороший человек. Я в ужасе..., до сих пор не могу понять, как такое случилось.
Он говорит это, не отворачиваясь. Не понижая голоса. Потому что знает: в этом месте ничего не происходит случайно. Даже такие разговоры.
– Он тот самый человек... – Сальва шепчет, почти не двигая губами.
– Что? Какой человек?
Он услышал. Конечно, услышал. У него слух, как у дикой кошки.
– Я раньше говорить. Человек из мой сон. Помнишь?
Она ещё с трудом говорит на абрайте. Неуверенно, с ошибками, но настойчиво. Этот язык не знаком ей пока в полной мере, но она старается. Учится по ночам, в разговорах с Таюном. Как будто – это не просто язык, а путь. К себе. К прошлому. И к тому, что ещё не пришло.
– Ты уверена? Он похож на того, кто спасает тебя во сне? А потом исчезает?
Она кивает. Дважды. Как будто один раз для него, другой – для себя.
– Нет. Он не похож. Он есть. Он есть тот самый человек из мой сон. Я очень уверен.
Тишина тянется между ними, дыханием сквозняка в каменных стенах. Где-то далеко – почти неразличимо – просыпается музыка: может, из соседних покоев, может, из их общего прошлого.
– Совершенно уверена, – мягко поправляет Таюн.
– Со-вер-шен-но у-ве-ре-на, – проговаривает она, как заклинание.
Он улыбается краешком губ. Бесшумно. Там, где у других тлеет усмешка – у него: воспоминание о голосе.
– Тебе всё ещё кажется, что наш язык некрасивый?
– Эм... он... больше сложен...
– Сложнее.
– Да. Сложнее, чем мой родной язык. Много слов..., который совсем нет в мой язык. Но... я почти привыкать. И, может быть, даже... полюбить его.
Она смотрит на него. В глазах – просьба не смеяться. Но Таюн и не смеётся. Он знает, что такое – учиться говорить. Когда каждое слово как шаг босиком по соли.
– Ты много раз обещал рассказать... как ты стать тот, кто ты есть, – продолжает она. Сальва ждёт их вечерних встреч, отчасти из-за этого обещания. – Ты, наверное, жалеешь... что с тобой сделать такое...
Она чуть опускает руку. Не прямо. Просто взгляд туда. Он замечает. Понимает. Не раздражается.
– Сейчас... – он молчит несколько секунд, а потом продолжает. Так, будто слова вылетают прямиком из старой незажившей раны. – Сейчас... сложно сказать жалею ли я о произошедшем или нет. Тогда я был ребёнком. Да, на сколько я могу судить, будучи ребёнком, я даже не смог до конца осознать, чего меня лишили... Что я мог знать? Что такое – быть кем-то?
Теперь он смотрит в потолок.
– В первую очередь – это боль... Боль. Настоящая. Не «ах, как больно». Адская боль в районе паха не идёт в сравнение ни с чем, и всё это... – он возносит руки к потолку, там как раз пролетает комета. Одна. Одиночная. – Как будто внутри тебя открыли дверь, а ты пустой. Всё это казалось проклятием. Издевкой. Злой несправедливостью судьбы... Но, если бы этого не случилось... я бы так и остался никем. Не слугой. Не ену́ром. Не муаммаром. А просто – никем. Таким, кого забывают в коридоре, пока произносят его имя.
Сальва укладывается на диван напротив. Ожидает. Слушает. В ней сосредоточена внимательность, которая больше похожа на голод. Она в предвкушении интересной истории. А её историю он уже знает.
– Был никем. Скорей всего, никем бы и остался на всю жизнь, если бы вообще смог дожить до сих лет.
Он закрывает глаза. На его лице светится улыбка. Не детская. Улыбка человека, который давно ничего не ждёт. Но может позволить себе улыбнуться.
– Интересно, – произносит Таюн, не отрывая глаз от искусственного неба, – сколько людей смотрят на нас и считают, что знают, кто мы? Задаются вопросом, сами ли мы выбрали это? Или приняли чужую волю? Что мы как-то... нашли в этом красоту? Или мужество? Многие ли задумываются о том, как мы такими стали? Я иногда думаю... а если бы нас всех, всех ену́ров, собрать, посадить и спросить... Жалеем ли мы? Хотели бы мы вернуться назад? Что бы мы ответили? Я бы, честное слово, не знал, что сказать. Да и никто бы не знал. Знаешь, почему?
Он приподнимается на локтях. Смотрит на неё, прямо, не моргая.
– Потому что мы об этом не говорим. Никогда. Ни друг с другом. Ни с кем. Даже сами с собой.
Сальва не отвечает. Только тише дышит.
– Мне было четыре. Или около того. – Таюн закрывает глаза. Мгновенно. Без пафоса. Просто гасит свет. – Тогда от болезни умерла моя мать.
Слова Сальве не все понятны, но каждая буква отзывается мурашками по коже. Словно их кто-то высекает гвоздём по внутренней стороне её груди.
– Я никогда этого не произносил вслух, – его голос срывается, но не ломается. – Это ведь я убил её.
Она не двигается. Даже ресницы замирают.
– Отец... тогда... собрал тюк с вещами. Схватил меня под мышку. Взял и увёз. В Паллатий. На поиски другой жизни. Так он сказал.
Таюн открывает глаза. В них нет воды. Только усталость камня.
– Теперь-то я знаю. Он ехал продать меня. В рабство.
– Ты очень сильный человек, Таюн, – Сальва говорит медленно, запинаясь на глаголах. – Ты... много страдать... страдал.
Он не улыбается. Он даже не смотрит на неё. Молчит. Значит слышит.
– Но почему?..
Она встаёт и делает шаг к нему. Один. Осторожный. Как в холодную воду. Его рассказ расстроил её. И она не может никак понять одного...:
– Почему ты не... помогать мне уйти? Домой? Ты сказал... – взгляд проверяет, не ошиблась ли. Он одобрительно кивает. – Что мы друзья. А друзья... не-о-бхо-димо по-мо-гать.
– Ты не поймёшь. Сейчас – нет, – он говорит тихо. Не оправдываясь. – Но ты должна послужить делу. Более важному, чем наша дружба. Чем я. Чем ты сама. Возможно, самому важному, что может сделать человек.
– Ты говорил... я должна стать любимой женщиной для император. Только где, этот ваш император?
– Он будет здесь. Или не будет. Важно то, что у нас есть время. Чтобы подготовиться.
Таюн резко вскакивает с софы. Шёлковый халат с меховой отделкой медленно сползает с плеч, напоминая змеиную кожу. Он остаётся вовсе нагим, но стесняться ему нечего. Подходит к хрустальному столику, такому холодному на вид, но идеально вписывающемуся в убранство комнаты. Таюн сам выбрал каждый предмет для её маленькой кельи. Он берёт тёмную, изогнутую бутылку вина, обхватывая её за длинное горлышко.
– Саурдарийское, – говорит. – Моё любимое. Не самое дорогое, но вкус потрясающий. Вот увидишь, тебе понравится. По вкусу – лучше, чем вино за три сотни шекелей.
Сальва смотрит на него впервые по-настоящему. На тело, которое должно было быть знаком власти, но стало знаком утраты. Оно красивое, да. Стройное, точёное, как у танцора или даже воина. Но в нём нет вызова. Нет желания быть увиденным. И всё же она видит. Там, где у других плоть, обещающая продолжение, у него шрам, запечатывающий конец. Как будто кто-то вырезал из него будущее. Она не отводит взгляда. Не из любопытства. Из уважения к нему.
Он откручивает пробку. Разливает по бокалам. Жидкость густая, пахнет ягодой и железом.
– Вот. Попробуй. Тебе понравится.
Она берёт бокал. Смотрит на вино. Напоминает кровь. И всё равно пьёт.
– А как насчёт нового имени? – Таюн вбрасывает вопрос, как наживку для Сальвы. Садится обратно. И накидывает халат. – Красивого имени. Абрайтского. Подходящего именно тебе...
Закатывает глаза, ищет, перебирает, выдыхает.
– Мне нравится моё имя, – отрезает Сальва. – Оно значит... как это... – она высовывает губы, дует. – Сильно качает дерево. Листья шевелятся.
– Ветер? – Смеётся Таюн и отпивает глоток.
– Да! Я ветер! – Она снова дует. Широко. Размашисто. – Если захочу – буду сильно...!
– Дуть, – подсказывает ену́р.
– Буду дуть. И разрушу всё это место! У-у-у-у!
Она хохочет. Честно. Рвано. Как будто в ней лопается что-то тяжёлое. Дует, визжит, носится по комнате, изображая ветер. Таюн повторяет за ней. Они теперь оба – ветер. Шумные. Фальшиво-свободные. И каждый носится от того, что не может забыть.
– Как тебя звали раньше? – вдруг спрашивает она, когда воздух заканчивается.
Таюн молчит. Долго. Потом говорит, будто вытаскивает каждое слово из глубины, где давно уже ничего не осталось.
– Ты не поверишь, последнее время... я много думаю об этом. Пытаюсь вспомнить. Своё детское имя. Но не выходит. Два-три варианта всегда всплывают. Один чаще. Но не могу быть уверен.
Он делает паузу. Пьёт.
– Это больше не имеет значения. Сейчас у меня есть имя. Настоящее. С которым я прожил жизнь. Здесь. В гареме. Мне дали его в честь великого полководца. Он держал фронт в Объединительной войне Дэйниила Завоевателя. Десять тысяч лет назад. До моего рождения. До рождения моего отца. До рождения сотен моих предков.
Сальва молчит. Слушает, не моргая.
– Иногда мне воображается... родители и тогда называли меня Таюн. Но это невозможно. Это имя дали мне здесь. Оно не из детства. Оно из пепла.
Он поднимает глаза на неё.
– Но одно я могу сказать с уверенностью: подаренное мне имя великого человека, помогло мне добиться всего того, что я имею и кем я являюсь сейчас. Оно дало мне всё, что у меня есть. Всё, чем я стал. Я должен ему – всё.
– Хорошо, – говорит Сальва.
Она резко встаёт. Допивает бокал до дна. Не морщась.
– Давай. Придумаем мне имя. Сильное. Такое, чтобы и мне... дало всё. Всё.
– Я уже придумал, – тут же заявляет Таюн. – Назовём тебя Саруэль, что значит «Живой дух света» и «жизненный ветер».
– Только пусть это пока останется в тайне.
– Твоего мнения здесь никто не спрашивает, сулгар Кэрвийол Кейсарра!
Вот, что сказал сыну галкурам, прежде чем покинуть его покои. Глухой удар дверей ещё гремит в ушах, будто галкурам вырвал с мясом не просто покои – отцовство.
Кэрвийол остаётся стоять. Воздух становится вязким, затхлым. Запах кожи, палисандра, мыла и крови, смешанный с духами, которыми Бурно вечером перебрызгал занавески. Всё пропитано разложением привилегий – тонким, незаметным, как влажная гниль под шелковым ковром.
Это когда-нибудь должно было случиться. Кэрви, отполированный до блеска сын галкурама, любимчик судьбы, но не своего отца, без чувства меры и голода, впервые слышит: «нет». Нет. От отца. От слуг. От мира. Даже в зеркале отказ – взгляд трещит, будто отражение хочет сбежать.
Всё началось с неё. Та, что пришла во снах, до того, как он узнал её запах, изгиб плеча, голос. И всё же уже тогда он будто понимал, что потеряет.
Чёртова девчонка. Кожа – густой шоколад в полутьме, греющая ладони, будто она – огонь, заключённый в плоть. Эти губы – нежные, плотные, будто она создана, чтобы молчать и разрушать. Глаза. Его затянуло в них, и он тонет. До сих пор. Он, унаследовавший власть, деньги, ложь, не унаследовал одного – её.
Нет.
Это – этот мерзкий ену́р лишил его той, которая впервые по-настоящему понравилась ему.
Теперь она не здесь.
Её лицо.
Он увидел её лицо всего на мгновение и теперь не может выдрать его из своих мыслей. Всю ночь представляя, как ласкает эту, шоколадного цвета, бархатистую мягкую кожу, Кэрви ворочается в нежнейших шелках, без единого шанса на сон. Он скребётся изнутри, хочет сорвать шелка, истерзать кровать, сжечь подушки. Вместо сна – безумие. Вместо покоя – жар и пустота. Он шепчет. Пытается схватить её лицо пальцами в воздухе, как слепой. А внизу, в животе, гудит тяжёлое: «Моё».
Но ведь, не его.
– Императорская шлюха, – шепчет он в подушку, но слово не звучит как оскорбление. Это боль. Это собственная слабость.
А достопочтенный галкурам отец. Этот выродок в мантии добродетели. Решил. Без обсуждений. Без его мнения. Как будто он – не наследник, а пешка в длинной игре. Женить его. На Пастиэль. На ней. Высокородной кузине, больше похожей на его отца галкурама, или даже на него самого, чем на девушку. Те же губы и нос, черные волосы, и если их убрать назад, её легко спутать с любым Кейсарра мужского пола.
На девушке, чей профиль можно вырезать на печати Кейсарров и никто не отличит. Она – почти мужчина. Она – напоминание.
Кэрви ненавидит её не за уродство – она не уродлива – за правильность. За форму. За то, что она – пыль династии, рассыпавшаяся в платье. А он – хочет не пыль. Он хочет жар. Желание. Реакцию. Он хочет, чтобы губы говорили «да» без приказа.
Но проклятая Пастиэль – дочь Императора. И мать её – регент. И там всё – власть. А у него есть только тоска, лихорадка, дрожь под ногтями. Всё рушится.
Конечно, он успокаивает себя тем, что это всего лишь династический брак. По большей части им придётся только создавать видимость настоящей семьи.
И снова, мысли о сарила́х, которая была так близко, ему не дают уснуть. Они пугают его. Проклятый кузен, ещё не успевший стать Кейсарром империи, уже забрал то, что должно принадлежать Кэрви.
Могло бы принадлежать.
Принадлежать.
Утро. Он садится на край постели. Парадный камзол давит на плечи – слишком жёсткий, слишком правильный. Он позавтракал, как и было велено. Оделся – как приказали. И всё же внутри он – разодранный зверь, прыгающий на цепи. Нэ́хик Бурно молчит. Необычно. Злится? Ну и пусть. Насрать.
Он спускается в сад. Мужская половина обители блаженства. Здесь всё пахнет потом, специями и старым железом. Павильон из павлиньего камня ослепляет солнцем и мраморной холодностью.
Там ожидает назначенная ему невеста.
Он идёт как на казнь. Но внутри пульсирует другое. Странное. Неудобное. Он вспоминает свои мысли: «принадлежать».
И замирает.
Впервые он не хочет, чтобы она просто принадлежала. Он хочет, чтобы она выбрала. Его. Хотела бы его. Не сулгара. Не наследника. А его самого. Без титулов. Без крови.
Он не знает, как с этим жить. Не знает, зачем это чувствует. Но больше не может не чувствовать.
Гулять по императорскому дворцу – удовольствие, если ты не Кейсарра. Если ты не носишь фамилию, ставшую клеткой. Если ты не вырос на мраморе, который пахнет не камнем, а кровью.
Сегодня Кэрви придётся пройтись пешком. Отец не велел подать паланкин. Сулгар идёт сам, с лицом выдрессированного первенца, а значит, так нужно, чтобы видели. Чтобы каждый его шаг отмерял власть династии. Ебучие традиции. Христон идёт за ним. Как всегда: полшага позади, но без эмоций, без слов.
Этот дворец нельзя назвать обычным. Он не похож на родной дом на Рейссаре – там всё-таки, был уют. Здесь – вечность, одетая в надменность. И Кэрвийол никогда не задумывался о нём как о дворце в привычном смысле. Скорее, как о театре, где пьесу пишут задним числом, а роли не выбирают.
Дворец этот – агония старины, где всё слишком массивно, чтобы разрушиться. Коридор, который начинался глухо, вдруг распахивается в галерею: нет стены, только колонны, одна за другой, белоснежные и безупречные, как зубы великого предка на портрете в его покоях. Здесь каждый метр пропитан взглядом династии, вытесанным в колоннах, залитым в мрамор.
Очередной коридор уходит в очередную галерею, и стены исчезают вовсе. Пропасть. Открытое пространство, в котором он не чувствует себя свободным. Высокие колонны, белые, гладкие, ровные, тянут перекрытия вверх, будто за волосы, и держат, не отпуская. Они не обнимают, они контролируют. Пространство разжато, но не дышит.
За галереей ждёт сад. И не один. Их здесь десятки. Сотни, возможно. Они разрослись, как лишай на коже старого титана. Сад – всегда следует после галереи. Такой порядок у архитекторов и богов. Как будто даже природа здесь обязана следовать протоколу.
Ковры цветов безупречные, до жестокости. Ни одного сломанного лепестка. Ни одной сорванной травинки. Цветы здесь не растут – выговариваются. Каждый лепесток – как отточенная реплика, как отчёт: дорого, чуждо, безукоризненно.
Вода в бассейнах прозрачная, будто её только что очистили. Пруды – зеркала, где отражаются не лица, а маски. Рыбы в прудах – чудовища, с глазами, в которых нет страха. Только равнодушие. Он его узнаёт. Даже вода политизирована.
Вычурные деревья, с шелестом, похожим на сплетни: шепчутся, сгибаются, но не ломаются. Ветер играет в листве не чтобы остудить, а чтобы напомнить: даже здесь, в раю – сквозняк.
Можно сидеть в беседках, можно прятаться в тени деревьев, чьи листья пахнут слишком сладко. Ветер тёплый, почти масляный. Он несёт аромат, в котором нет свежести. Это не весна. Это – изнуряющая, липкая зрелость. Вечное созревание, несущее гниль.
Он идёт дальше. Мимо павильона, по галерее. Любой, кто не был здесь раньше, обязательно потеряется – голова закружится от роскоши. Мрамор, лестницы, ковры, люстры – всё большое. Всё слишком большое. Всё создавалось не для человека. Это пространство для монарха. Для тех, кто должен внушать ужас. Для тех, кто не имеет права быть усталым. Или живым.
Залы ошеломляют. Сотни лестниц, мраморные полы, ковры ручной работы – тяжёлые, как история человечества. Искусство в золоте, собранное Кейсаррами за тысячи лет и спрятанное от глаз миллиардов. Это не музей – это хранилище власти. Обычного человека здесь раздавило бы в первый же миг. Только не Кэрвийола. Он – не человек. Он – продолжение традиции. Эти произведения искусства не для вдохновения. Для доказательства. Они не трогают, они говорят: «Смотри. Мы можем. Ты – нет».
Он останавливается в небольшом, цветущем саду. Его интересуют не цветы. Его взгляд цепляется за камень. Чёрный. На поверхности сине-зелёные пятна, играющие радужным отливом. Похоже на отложения на коже старика, умирающего от отравления. Похоже на ожог. Он чувствует, как принуждение сжимает грудь. Всё это не его выбор. Всё это – путь, вытесанный за него.
Он вдыхает. С шумом, без стыда. Словно воздух – это последнее, что он может взять с собой. И входит в павильон.
Прохладное помещение. Снова колонны, только теперь чёрные. Толстые, без украшений, без милости. Это не красота – это структура. Они не держат потолок. Они держат его. Внутри зал. Большой. Сводчатый. Потолок поднимается в небо, как будто кто-то хотел напомнить: ты – ничто, если встанешь в центр.
Он встаёт в центр.
Аромат. Благовония жгут щедро. Здесь не экономят. Не потому что щедрые – потому что надо заглушить всё. Даже саму мысль о страхе. Дым висит даже снаружи. Это не благочестие. Это запах смерти.
Внутренние стены – тот же павлиний камень. Мозаика – ад из совершенства. Каждая крошка – самоцвет. Размер с ноготь на мизинце. Оттенки яркие, безумные. Они выкладывают Битву при Пикат Тирне. Там никто не победил. Там просто выжгли память. Сделали из неё алтарь.
Это был перелом. Не битва. Не героизм. Это момент, когда смерть стала системой. Когда Кейсаррия научилась пожирать миры. Резать без ножа целые народы.
Он стоит, и всё вокруг становится тяжелее.
Каждый миллиметр павильона – напоминание о том, что его личность не важна. Его желания – ошибка. Его тело – сосуд. Он – живая ткань династии, и если он дрогнет, если решит отвернуться, если усомнится, всё здание рухнет. А значит, он не имеет права ни на что.
Ни на сомнение.
Ни на облегчение.
Ни на выход.
В центре зала, слишком помпезного, чтобы быть правдой, слишком отточенного, чтобы в нём жить, стоит она.
Названная невеста.
Стоит, как реликвия, на пьедестале из вуалей, шелка и ожиданий. Жёлтое платье, волосы закрыты, лицо спрятано под вуалью до пола. Живая статуя из той же плоти, что и он сам. Символ прошедшего пубертата.
Не двигается. Возможно, даже не дышит.
Кэрвийол идёт к ней неторопливо, словно к трону. Машет рукой служанкам. Молча. Те в спешке исчезают, почти бесшумно. Только платья шуршат. Воздух становится легче. Или, наоборот, тяжелее, как после ссоры.
Пастиэль кивает чуть заметно, но с достоинством. Преклоняется в реверансе. Её жест – без подчинения. Просто жест.
Кэрвийол в ответ склоняет голову механически. Как часы, у которых давно нет пружины, но стрелки всё ещё идут.
– Приветствую вас, ваше высочество. Вы прекрасно выглядите, – произносит он, позволяя уголку губ изогнуться в язвительной полуулыбке. А внутри: «Пока не открыла своё лицо».
– Благодарю, ваша милость. «Две половины, встретившись в физическом мире, могут назваться одним цельным – человеком. Объединившись же в общем сознании, мы все окажемся едины», – цитирует она Ханамбера. Голос – как у девочки, которая слишком рано научилась говорить чужими словами.
– Истинно так, – выдыхает Кэрвийол традиционный для церемонии ответ. Не думая. Традиции в их семье прививают с самого детства.
Глаза щурятся, он пытается разглядеть черты под вуалью. Смутная память всплывает: то, как держал её за руку на похоронах одного из многочисленных родственников. Ему было пять. Потом, только стереофотографии. И всё.
Черты резкие. Родовые. Не уродливая, нет. Но лицо под копирку. Мужское, прямое, без фальши.
Паулю бы понравилось, думает Кэрвийол с тенью ухмылки. Тот любит таких как она.
Молчание, как между двумя заключёнными. Оба знают: уходить некуда. Только камера, только приговор. Друг к другу.
Жених и невеста.
Кровь и кровь.
– Если хотите, я открою лицо, – произносит она неожиданно. – Вы же всё равно член семьи. Знаете... мы ведь могли бы встретиться и в гареме. Только традиция велит...
– Да, – кивает он безразлично. – Традиция велит встречать будущего супруга на мужской половине.
Она снимает вуаль. Медленно. Без кокетства. Без ужаса. Просто – так надо.
Лицо знакомое. Всё те же скулы, те же глаза. Но: овал стал мягче. Щёки тронула женственность. Губы стали полнее. Макияж – тонкий, без наглости. Красиво. Но не опасно. Не сногсшибательно.
Кэрвийол смотрит. Честно. Без желания. Без отвращения. Просто оценка. Так же, как глядят на оружие, которое придётся носить до конца жизни.
– И мой отец, галкурам, – добавляет он, – любитель всех этих древних традиций...
Голос чуть тянется, будто ему самому лень произносить эти слова.
– Имма, как ни странно, тоже очень консервативна, – Пастиэль улыбается. Не широко. Но по-настоящему.
У Кэрвийола дёргается бровь.
Это что – искренность?
– Знаю, вы не горите желанием стать моим супругом, ваша милость...
– А у нас есть выбор, ваше высочество? – отвечает он, сухо.
Смотрит на мозаики. На битвы, в которых умирали быстрее него. На львов, на короны, на щиты.
Потом, чуть опомнившись, добавляет:
– То есть... вы ведь и сами не в восторге.
– Я? Отчего же. Вы очень симпатичный молодой человек. Это свойственно мужчинам нашей династии. Статный. С титулом... Вы же знаете, что теперь станете белгал-наследником. До появления законного наследника у нашего кузена, императора.
– Нет... то есть, теперь да. Отец сообщил мне вчера. Вечером.
– Как думаете, у нас получится стать семьёй?
Он смотрит на неё. Долго. Молча. Потом коротко бросает:
– Мы ведь и так семья.
Пастиэль снова улыбается. На этот раз мягче. Теплее.
Что-то в ней будто дышит. Чуть-чуть.
Я знал её всегда, – проносится в голове. И тут же: и никогда не знал.
– Предлагаю прогуляться вечером. Под моим окном – прекрасный сад.
– Согласна, – сразу отвечает она. Без размышлений.
– Большой дворцовый сад. Очень красивый.
– Тогда буду ждать вас там. После ужина.
– Отвечай! Кто тебя послал, твою мать? – кричит на огромного монаха сир Броудин. Он надавливает лезвием своего острого меча на горло пленника. Маленькая красная капля крови набухает в месте прокола и медленно стекает вниз по шее, исчезая под грубой рясой.
Брат Себарио открывает рот, словно пытаясь выдавить слова, но вместо этого издаёт невнятное мычание.
– Он же немой, халум-раэт! – лениво произносит су́рель-казу́н Оришейри, быстрым шагом пересекая комнату.
– Да кто же его знает... Он точно не мог действовать в одиночку! – возмущается сир Броудин. – Зачем ему убивать двоих стражей и старого учителя, чтобы напасть на императора? Откуда он узнал, кто мы такие? Неужели...
– Да бросьте уже, халум-раэт. Здесь явно что-то другое.
Двое ту́махи держат монаха, скрутив за спиной его мощные руки. Принцесса Эстэйель, окруженная служанками, склоняется над раненым Эйерилом, причитает и периодически выкрикивает проклятия в сторону пленника.
– Убейте его, и дело с концом! – наконец кричит она, вытирая слезы. Её взгляд задерживается на сыне, а рука медленно тянется к кинжалу, спрятанному под подолом платья.
– Стойте, – еле слышно произносит Эйерил, пытаясь разлепить отяжелевшие веки. Принцесса бросается обнимать сына, но он мягко отстраняет её и, приподнявшись, громче повторяет: – Стойте! Приказываю прекратить допрос!
– Ваше императорское высочество, мы поймали его и скрутили, когда он пытался сбежать через окно. Этот монах, он...
– Он спас мне жизнь! В то время как ваш ту́махи, халум-раэт, пытался её отнять! – Голос Эйерила ещё дрожит, но его слова звучат уверенно. К нему возвращаются воспоминания о случившемся ночью, обо всём, что произошло до потери сознания.
Принцесса недоверчиво оглядывает всех присутствующих.
– Мишаэль... Где мой учитель? Его ранили? Вы позвали доктора?
– Мишаэль умер, – скорбным голосом произносит принцесса, не решаясь встретиться взглядом с сыном. Мишаэль был наставником Эйерила, как и его отца, с самого рождения. Она знает, что мальчик был привязан к нему как к родному. Наставник всегда был частью семьи.
– Нет... – Эйерил собирает силы и поднимается с кровати. Он подходит к неподвижному телу старика, опускается на колени и застывает.
Халум-раэт и су́рель-казу́н переглядываются, не понимая, что теперь делать с монахом. Сир Броудин, наконец, отводит меч от его горла и взглядом приказывает ту́махи отпустить ему руки.
– О чём вы говорите, повелитель? Разве это возможно? Чтобы ту́махи предал свои муаз̱з̱ии Кейсарру и пошёл против императорской крови?!...
– Да... Но мой сын формально ещё не император, – возражает Эстэйель. – Любой из ваших людей может оказаться предателем. Кто может гарантировать нам безопасность? Я больше не доверяю вашим людям, сир Броудин. Да и... начинаю задумываться: а вдруг и вам не стоит больше доверять.
– Но, ваша милость, я дал клятву...
– Ваша милость, – вмешивается каза́рн, наконец перестав закручивать на указательные пальцы свои длинные усы. Он всегда так делает, когда волнуется. – Я, конечно же, не смею вам указывать, но халум-раэту, думаю, стоит довериться. У нас просто нет другого выхода.
– Халум-раэт один, но есть ещё эти, – она бросает недоверчивый взгляд на двух оставшихся в живых ту́махи. Те встают по стойке смирно и склоняют головы перед принцессой.
– Это мои люди, госпожа и я...
– Этот, – она кивает на тело с разорванной шеей. – Тоже, насколько мне помнится, был вашим человеком.
– Прекратите! – громко, но вполне спокойно, произносит Эйерил.
Он сначала смотрит на ту́махи, затем переводит взгляд на брата Себарио, огромного монаха, которого так здесь называют. Тот всё это время не сводит глаз с мальчика, нахмурив брови и поглядывая исподлобья на всех присутствующих.
– Ты! – вдруг говорит принц, обращаясь к здоровенному монаху. Тот, преданным щенячьим взглядом, смотрит на него. – Ты хочешь служить мне? Верой и правдой защищать нас с матерью от любых врагов?
Принц не успевает договорить, как монах яростно закидывает голову вверх, мычит, его взгляд полон решимости. Эйи только сейчас замечает его глаза. Они в точности как у его отца.
– Этот монах поедет в столицу с нами.
– Что? Нет, нет, нет! – Халум-раэт смотрит на него так, будто не верит своим ушам. Глаза его расширяются, как и у остальных присутствующих.
– Простите, повелитель, но это невозможно. Ваше императорское..., да он же... Он же преступник! Мы не можем ему доверять...
Но монах снова быстро кидает взгляд на Эйи, одобрительно кивает и глухо мычит.
– Это не обсуждается. Отныне этот человек – мой ки́вар, нэ́хик и личный гардекор-телохранитель.
Принц снова печально смотрит на тело учителя. Затем медленно опускается на край кровати, словно на трон.
– Нужно похоронить наших покойников. Устроим поминальный костёр наверху, у обрыва. И пошлите кого-нибудь к лайнеру узнать, можем ли мы наконец убираться отсюда.
– Как прикажете, повелитель, – отвечает халум-раэт и отдаёт приказ ту́махи вынести тела наружу.
– И оставьте меня. Все. Мне нужно побыть одному.
Принцесса Эстэйель смотрит на сына, уже открывая рот, чтобы что-то сказать. Но, поняв, что его просьба касается и её, опускает глаза, кланяется в реверансе и выходит из комнаты вместе со всеми.
Как только все выходят и дверь затворяется, слёзы хлыщут ручьём из всё ещё детских глаз. Каким бы самостоятельным и умным ни был Эйерил, каким бы мудрым и храбрым ни казался, он остаётся ребёнком. Ему всего четырнадцать, и только два месяца назад он отметил свой день рождения. И в свои годы он уже познал горечь утраты. Сначала отца. Теперь учителя.
Эйи понимает, что когда-нибудь ему всё равно пришлось бы столкнуться с этим чувством. Но было бы легче спустя годы? Скорее всего нет. Станет ли проще терять родных, когда он повзрослеет? Тоже вряд ли.
Неужто до конца жизни, вспоминая о них, ему предстоит в одиночестве слушать свой собственный пульс? Шум, отдающийся от подушки, в которую он утыкается по ночам, чтобы никто не слышал его рёва.
Или можно просто забыть? Сделать вид, что их никогда не было?..
Говорят, пыльца приносит толику забвения. Возможно, поэтому люди готовы платить огромные деньги и всю жизнь принимать дозы этого загадочного, до конца не изученного, вещества, лишь бы забыть о таких вещах, как смерть.
А ещё говорят, что в далёкие времена Республики те, кто принимал пыльцу, могли жить вечно, слившись с великим сознанием. Возможно, они живут и теперь.
Кто знает? Только маллахи.
Разве тот маллахи, сопровождающий их, не должен с ним пообщаться? Не должен, как будущему императору, открыть тайны мироздания? Или хотя бы давать советы в подобных ситуациях?..
Эйерил сидит на кровати, глядя сквозь побеленную стену, шмыгая носом, но уже не плачет.
Он решает, что ему стоит во что бы то ни стало попытаться поговорить с молчаливым спутником их миссии. И сделать это как можно скорее.
А сейчас, отдавая дань своему наставнику, он начинает писать прощальную речь.
Плача над телом его ты не стой,
Он не спит, он ушел, но остался с тобой.
В лучах множества солнц, что согреют тебя,
В нежном шорохе капель дождя,
В легком ветре, что подует вдруг,
И в снежинках, искрящих вокруг,
В ярком свете он звёзд, смотрит вниз,
И в радостном щебетании птиц,
Что встречают бордовый восход весной,
Просыпаясь вместе с тобой.
Пытайся услышать краешком слуха,
Скажет он нежно тебе на ухо:
Не рыдай над могилой моей,
Я же здесь, я не умер, поверь...
Эйерил, не скрывая слёз, замолкает и, подняв горящий факел над головой, подходит ближе к высокому бамбуковому помосту, на котором лежит завёрнутое в саван тело убитого старика Мишаэля. Рядом, точно такой же помост, на котором покоятся тела двух ту́махи. Перед ним, неподвижно стоит халум-раэт.
Принц оглядывается, бросает взгляд на рыдающую мать, с головой укутанную в тёплую вуаль, и своего нового немого ки́вара, который не сводит с него глаз.
– Прощай, Мишаэль, – тихо произносит он и подносит факел к помосту.
Из-за порывов ветра пламя не берётся сразу, и Эйи приходится сунуть факел глубже. Когда же оба помоста полностью охватывает дикий огонь, на вершине горы остаются только двое: принц Эйерил и гардекор Себарио, который отныне не покидает его ни на минуту.
Эйи, глядя на огонь, размышляет в том числе о том, почему он так неожиданно доверяет свою жизнь незнакомцу, чей взгляд под определённым углом так сильно напоминает взгляд покойного отца.
А ещё, наверное, о том, как странно распорядилась судьба: она привела их на Каладин, чтобы он потерял одного человека, заботившегося о нём с самого детства, но приобрёл другого – того, кто спас ему жизнь и теперь обещает позаботиться о нём в будущем.
Обещает? Эйи удивляется. Разве Себарио что-то обещал? Разве огромный, словно скала, монах произнёс хоть одно слово? Конечно нет. У него даже нет языка.
Но этот искренний, преданный взгляд...
Он искоса, стараясь как можно незаметнее, бросает взгляд на Себарио, который уже сменил монашескую рясу на мундир, найденный гонцом-Ту́махи на лайнере – слегка маловатый в плечах и спине. Новый раб не отводит глаз от господина. Стоит поодаль. Его взгляд говорит вместо него.
И в нарушение всех местных законов Эйерил Эйердеийон Кейсарра, призванный Ашурал-император галактики, намерен совершить безумный поступок: взять и забрать этого монаха, совершившего когда-то неизвестное ему преступление, с собой.
Из монашеского поселения доносятся звуки органа. Возможно, они звучали и раньше, но Эйерил только сейчас их замечает.
Он прислушивается.
На этот раз новая мелодия, совсем не похожая на вчерашнюю, сопровождается другими звуками, не похожими на звуки инструмента. Они напоминают звонкие щелчки и протяжный свист неизвестного животного, эхом отражающиеся от скалистого берега и разносящиеся по всей округе.
Определить источник сразу сложно, но кажется, звуки доносятся откуда-то снизу, со стороны моря.
Эйерил подходит ближе к обрыву и смотрит на водную гладь.
Мальчик завороженно замер, наблюдая за невероятной картиной внизу. Картиной, которую никогда бы не смогло воспроизвести его воображение, не увидь он это сам. Откуда-то из толщи чёрной морской воды, украшенной кружевом белой пены, сначала вверх поднимаются миллионы пузырьков, а после с громким эхом, вторя орга́ну монашеского поселения, из глубины раздаётся пугающий и, в то же время, будоражащий до мурашек звук.
Это хозяева местных океанов – киты.
Через мгновенье, две гигантских чёрных особи, издающие эти звуки, напоминающие тяжелое и шумное дыхание, словно в танце, выныривают из воды, образуя на поверхности огромные круги волн. Затем взывая друг к другу, ласково мурлыча, снова уходят под воду.
– Ты видел это? Слышал? Они ведь поют..., нет точно, поют, – пораженный красотой природного явления, Эйерил на мгновение оторвал взгляд, чтобы посмотреть на своего спутника. Но увидел он не того, кого забывшись ожидал увидеть. Не того, кого всегда раньше видел рядом, и ему захотелось завыть, затянув свою скорбную песню, в унисон с гигантскими чёрными китами.
Человек, которого здесь называют Себарио, сразу понял это. Он грустно улыбнулся, подтвердив про себя, что, конечно же, всё слышал. Слышал, даже не единожды, как поют киты, и это единственное, о чем он будет скучать, покинув это место. Он вытирает влажные глаза, проведя ладонью ото лба до кончика бороды и, приблизившись к принцу, мычит что-то, беря его за руку. Детская рука утопает в гигантской лапе здоровяка. Эйи сначала резко вырывает свою руку, заглядывает в глаза Себарио и бросается в его объятия.
Они простояли так ещё какое-то время, пока китовая песня не стала затихать, удаляясь. Себарио обхватил мальчика огромными ручищами, поднял и, уложив его словно ребенка, тяжелыми, но осторожными шагами, направился по тропинке вниз, в сторону поселения.
Трапеция света, проникающая в комнату через медленно отворяющуюся дверь, освещает часть тёмного деревянного пола. Густой смог пряной пыльцы моментально окутывает Себарио. Стоящая у окна принцесса Эстэйель оборачивается и, увидев сына на руках у спасшего его монаха, умилённо улыбается. Он вежливо кланяется и мычит, словно что-то спрашивая. Госпожа, замершая в мыслях, тут же оживает и указывает рукой на постель. Затем сама подходит к ней с другой стороны и, расправив одеяло, кивком предлагает положить мальчика.
Себарио послушно укладывает его в кровать, сам встаёт подле неё и замирает, будто собирается провести так всю ночь. Принцесса благодарит его и говорит, что он может идти. Тот в ответ снова мычит, но не сдвигается с места. Комната окурена травами, думает он и, стараясь определить, какими, глубоко вдыхает приятный, тягучий дым. По лёгким растекается волна тепла, и голова, непривычная к такому, слегка кружится.
– Ты можешь идти..., э-э-м..., Себарио, верно? – Он кивает, понимая, что настоящее имя сказать не сможет, но остаётся на месте. – Нет, правда, я хочу провести эту ночь с сыном. Но ты можешь караулить у двери. Так мне будет спокойнее. Мне.
Себарио молча соглашается и направляется прочь из комнаты.
– Подожди, – Принцесса окликает его прямо у двери, быстро подходит, и только теперь, когда бледный свет одной из лун Каладина освещает её лицо, он замечает, что она плакала.
Эстэйель берёт его за обе руки и становится перед ним на колени.
– Ты спас не только моего единственного сына, монах. Ты спас и меня. Ведь без него моя жизнь тоже закончена.
Себарио с испуганным лицом быстро хватается за её локти и поднимает на ноги. Она же продолжает, не открывая рта, словно пробираясь в его сознание:
– «– Искренне благодарю тебя, незнакомец. Желай всего, чего захочешь, Себарио.».
– «Что это? Как это возможно? – Думает он, не веря, что она может его слышать. – Ты ведьма?»
– «Я не ведьма. Не бойся. Это всё благодаря пыльце кад'эштар. Отец научил меня этому трюку, в тайне от маллахи. Позже ты узнаешь кто такие маллахи. Как будущий император Кейсаррии, мой сын тоже будет обучен этому. Чуть позже он сможет общаться с тобой».
– «Пыльца, я знаю про неё. Это её мы вдыхаем сейчас из того распылителя? – Себарио продолжает разговор в своей голове, не переставая думать, что сходит с ума. – Как такое возможно? Как вообще возможно слышать чужие мысли», – думает он.
– «Совершенно верно, из этой кадильницы. И нет, я не могу слышать твои мысли, если ты не обращаешь их ко мне. Позже ты научишься общаться с Эйерилом. Помни одно: отныне я доверяю жизнь сына только тебе. А сейчас расскажи мне, что произошло прошлой ночью, и как ты оказался в комнате принца».
Ещё какое-то время две тёмные фигуры стоят напротив друг друга, молча. Затем огромный человек выходит, закрывая за собой дверь. А принцесса, подойдя к постели сына, утомлённого чередой событий, прилегает рядом, прямо в платье, и тихо запевает колыбельную. Обычные колыбельные всегда пугали мальчика. Поэтому когда-то очень давно они сочинили свою.
Твой беззаботный закончился день,
Мальчик мой.
И птицы сказочные замолчали,
На всю ночь.
Волшебные затихли все драконы,
До утра.
Приглушили звёзды в небе свой свет,
А ты не спишь.
Одеяло, подоткнув, сяду рядом,
Милый принц,
Голову к подушке твоей приклоню,
Мой малыш,
Тихонечко тебе на ушко запою...
Спи мой малыш, я покой твой охраняю,
Пусть эта песня защитит твой чуткий сон.
Спи я спою, заботой окружая,
Наполнив волшебством уютный дом.
И чистые глаза твои закрыты,
Мой малыш.
Легонько свои ушки навострив,
Ещё не спишь.
Пусть только добрые приснятся
Тебе лица,
Своей улыбкой щедро одаряя,
До утра.
Ночной завесы приоткрою я покров,
Своей рукою.
И мамы песенку на сон грядущий,
Мальчик мой,
Сердечно, тихим голосом спою...
Спи мой малыш, я покой твой охраняю,
Пусть эта песня защитит твой чуткий сон.
Спи я спою, заботой окружая,
Наполнив волшебством уютный дом.