Глава 19. Горькая правда
Тишина после слов Веда была звенящей, абсолютной, будто в комнате выключили звук у всего мира. Мама замерла, уставившись на Мирослава, ее панический шепот застрял в горле, превратившись в беззвучное движение губ. Отец недоумённо смотрел на нас. Все ждали, затаив дыхание. Воздух на кухне сгустился, стал тягучим и сладковато-горьким.
Мирослав медленно, словно преодолевая невидимое сопротивление, перевел взгляд с моей матери на меня. В его медовых глазах не было ни оправдания, ни страха, ни мольбы, лишь решимость.
— Она не лжет, — его голос прозвучал низко и ясно, раскалывая мертвую тишину, как топор лед. — Аграфена — кикимора. И да, в нее, как в сосуд с трещинами, запечатана часть сущности, что вы называете Чернобогом. Но вы не понимаете главного. Вы все говорите о «трещинах», о «темнице». Вы видите только угрозу, тень на стене.
Он сделал паузу, его взгляд на мгновение обратился внутрь себя, в те темные, болотные глубины памяти, куда нам не было дано заглянуть.
— Я вырос с этим. С пятнадцати лет. Я чувствовал Его дыхание каждую ночь. Сначала это был просто ледяной холод, идущий от щели под ее дверью, от которого костенели пальцы на ногах. Потом... шепот. Он не предлагал мне богатства или силу. Он... жаловался. На одиночество, тянущееся веками. На тяжесть этой телесной темницы, на гниение плоти, что не принадлежала Ему. На глухую, ноющую боль Аграфены, которая с годами стала и Его болью. Они... срослись.
Мама снова ахнула, но на этот раз тише, с леденящим душу недоумением. Отец нахмурился так, что брови почти срослись, его практичный, железный ум отказывался принимать эту парадоксальную, извращенную реальность.
— Он хитер, — продолжал Мирослав, и его губы искривились в безрадостной, усталой гримасе, не имеющей ничего общего с улыбкой. — Он знает, что страх — Его прямое оружие. Но Он также изучил, что жалость и сострадание оружие куда более острое и коварное. Им можно разоружить бдительность. Отключить инстинкт. Или... медленно, капля за каплей, превратить в свою пользу. Да, печать треснула. Но не потому, что Аграфена слаба или сдалась. А потому, что Он научился идеально подражать ей. Ее усталости после долгого дня. Ее тихим сомнениям под луной. Ее... любви ко мне. Той самой, что кормила меня, лечила, учила. Он научился говорить ее голосом, и отличить где кончается она и начинается Он — теперь могу только я.
Он посмотрел прямо на мою мать, и его взгляд был невыносимо прямым, лишенным всякой защиты.