Глава 23: Любовь садиста
Первые лучи солнца разбудили ее не сразу. Сначала пришло осознание тепла. Тяжелого, живого тепла вдоль всей ее спины. Горячее дыхание на ее затылке. Рука, лежащая на ее талии не как владение, а как... привычка. Как нечто, что должно быть там.
Дженни лежала неподвижно, стараясь дышать ровно, притворяясь спящей. Но ее разум был кристально чистым и холодным. Она ждала. Ждала, когда он проснется, и начнется привычный кошмар. Когда его ласка превратится в захват, его тепло — в жару насилия.
Он пошевелился. Его рука на ее талии сжалась, не грубо, а скорее инстинктивно, как бы проверяя, на месте ли она. Потом он издал тихий, сонный звук — не рык, а нечто вроде удовлетворенного ворчания. И его губы коснулись ее плеча. Легко, почти невесомо.
Так началось утро.
Он не отпускал ее. Казалось, физический контакт стал для него насущной потребностью, кислородом. Он перевернул ее на спину, и его взгляд, еще мутный ото сна, был полон той же странной, сконцентрированной нежности, что и прошлой ночью.
— Доброе утро, жена, — прошептал он, и это слово на его устах звучало одновременно и как титул, и как ласковое прозвище.
Он не ждал ответа. Он начал целовать ее. Не так, как вчера — не для того, чтобы пометить. Медленно, лениво, как будто исследуя заново. От виска к скуле, от уголка губ к подбородку. Его поцелуи были мягкими, почти вопрошающими. Руки скользили по ее бокам, по бедрам, не требуя, а словно наслаждаясь самой фактурой ее кожи под своими пальцами.
Дженни лежала, оцепенев. Это было... страшнее. Бесконечно страшнее любой грубости. Грубость была понятна. Она была частью войны. А это... это было сбивающим с толку перемирием, за которым скрывалась все та же оккупация.
Она не отвечала на его ласки. Ее тело было напряженным, холодным сосудом, в который он вливал свое тепло. Он, казалось, не замечал этого или не принимал во внимание. Его одержимость нашла новое русло — он был поглощен не борьбой, а самим фактом своего беспрепятственного доступа к ней.
— Ты так прекрасна утром, — бормотал он, его губы блуждали по ее шее. — Вся такая... тихая. Вся моя.
Он говорил это с таким благоговейным трепетом, как будто говорил о святыне. И в этом был весь ужас. Он искренне считал ее ею. Своей личной, изуродованной святыней.