Глава 25 из 32

Глава 25: Тerra incognita



Алиса подошла к узкому окну в стене ванной. Старые, тяжёлые шторы из бархата были аккуратно отодвинуты и закреплены бронзовыми держателями. Вид открывался не на её знакомый пятый этаж с тоскливым двором, а совсем иной. Она поняла - кабинет Грина был на втором этаже, но находился в особом выступе здания. Отсюда был виден не только участок леса и забора, но и... фасады других крыльев. Она могла разглядеть окна. Окна палат, коридоров. И среди них - знакомые очертания послеоперационной на четвёртом этаже, где её осматривал Филипп. Прокейн Грин видел всё. Он выбирал себе не просто кабинет, а наблюдательный пункт. Эта мысль должна была испугать. Но странным образом - успокоила. В этой тотальной видимости была своя, извращённая честность. Ничего личного. Просто контроль.

Тишина в ванной и это осознание сделали своё дело. Паника отступила, оставив после себя пустую, почти безэмоциональную усталость. Алиса отступила от окна, повернулась к двери. Рука легла на холодную латунную ручку. Щелчок замка прозвучал оглушительно громко в тишине.

Она вышла.

Воздух в кабинете был другим. Не пахло антисептиком, страхом или кровью. Здесь пахло старым деревом, воском и... хвоей. Слабый, но стойкий запах рождественской ели, вероятно, от ветки, что Бетси где-то раздобыла. Он перебивал даже лёгкий, вечный запах консервации, исходивший от витрин. И звук. Не мелодия, а напряжённая, сбивчивая какофония. Грин сидел за роялем, но не играл - он бил по клавишам. Одной рукой он листал огромный учебник, поставленный вместо нот, его глаза бегали по строчкам с такой яростью, будто хотел их испепелить. Каждая строчка, видимо, лишь сильнее раскаляла его. И тогда он сорвался. С глухим рычанием он ударил по клавишам не пальцами, а локтями, породив оглушительный, диссонирующий грохот. Книга слетела на пол. Он схватился за голову обеими руками, его пальцы впились в гладкую кожу черепа, потирая её с таким отчаянием, будто пытался стереть невыносимую мысль. На его голове не было ни намёка на волосы - лишь бледная, почти фарфоровая кожа.

И в этот миг Алиса уставилась на него. Не со страхом. Не с ненавистью. С жалостью. Она видела не монстра, держащего в страхе весь госпиталь. Она видела огромное, могучее, но абсолютно потерянное существо. Существо, которое столкнулось с чем-то, чего не могло переварить, понять, контролировать. С чем-то, что сидело сейчас в её собственной груди в виде кома боли и пустоты. Впервые между ними возникло нечто общее - не связь жертвы и палача, а странное, мучительное сочувствие двух сломленных миров, не знающих, как существовать в своей собственной шкуре.

Шпрутя скользнула следом за Алисой, её хитиновое тело двигалось бесшумно, как тень. Она остановилась у её босой ноги, прижавшись к ней, не вцепляясь, а просто обозначая своё присутствие - чуткое, бдительное, почти как у Бетси, но на своём, чужом языке. В отличие от авантюрной и дерзкой Туни, она была хранительницей, а не искательницей неприятностей.

Алиса почувствовала это странное «защитное» прикосновение, взглянула вниз, и на миг в её глазах мелькнуло нечто, похожее на признательность. Затем взгляд снова поднялся на Грина. Он тоже ощутил её взгляд. Монстр медленно опустил руки с головы. Его маска, чуть сдвинутая от яростного трения, снова замерла в своей безупречной пустоте, но в прорезях для глаз читалось нечто невыразимое - та самая потерянность.

— Я... не знаю, что это, — его голос прозвучал тихо, без привычной бархатной угрозы. Он был сбитым, почти исповедальным. — Симптомы не сходятся ни с одним известным расстройством. — Он сделал паузу, и в тишине прозвучало нечто немыслимое: предложение. — Расскажи. Как ты это видишь. Ты... человек. Скажи, что это.

Алиса молчала, глотая воздух. Она смотрела на него - на это чудовище, спрашивающее у своей жертвы диагноз. Наконец, она заговорила, её голос был тонким, но ясным, как звон разбитого стекла в тишине.

— Я не знаю, что с вами. Мне... мне это тоже не знакомо. Но... — она искала слова, глядя куда-то внутрь себя, на обрывки памяти, которые казались чужими снами. — Я вижу, как Бетси... она заботится. Даже когда боится. Как Филипп... он курит и ругается, но он стоит между нами и... и всем плохим. Как старые люди в палатах иногда улыбаются, глядя в окно на снег. Как дети... если бы они здесь были... они бы смеялись просто так. Просто потому, что солнце светит или птица пролетела.

Она подняла на него глаза, и в них не было ответа, лишь констатация.

— Это... кажется, это просто любовь к жизни. К простому. К тому, что есть. Даже если этого почти нет.

Слово повисло в воздухе. «Любовь».

Грин замер. Неподвижный, как один из своих анатомических препаратов. Это слово ударило его сильнее, чем любая физическая атака. Оно было знакомым - он видел его в книгах, слышал в речах людей. Но оно было абстрактным, как название далёкой планеты. И вот теперь его жертва, его «экспонат», связывала это слово с той мучительной слабостью, что разъедала его изнутри.

— Любовь... — он повторил слово, и оно прозвучало на его языке странно, чуждо, как медицинский термин на латыни. — К жизни.

Он не спросил «что это такое?». Он уловил связь. И этого было достаточно, чтобы его аналитический, голодный ум ухватился за ниточку. Он повернулся к Алисе, и в его позе больше не было ярости. Было неутолимое любопытство.

— Расскажи мне, — сказал он, и его голос приобрёл низкий, заинтересованный тон, который Алиса никогда раньше не слышала. — Расскажи мне всё, что знаешь об этом. О каждой улыбке. О каждом смехе. О каждой... заботе.

Грин резким жестом обвёл рукой своё царство знаний - груды книг на столе, аккуратные ряды на полках, одинокий фолиант, лежащий на полу, как поверженный солдат. Отчаяние в этом жесте было почти осязаемым.

— Здесь ничего нет! — его голос сорвался, в нём впервые зазвучала не ярость, а почти детская обида на собственное невежество. — Ни строчки! Ни диагноза! Ни протокола!

Алиса, всё ещё стоя недалеко от рояля под пристальным взглядом Шпрути, качнула головой. Её слова были тихими, но твёрдыми, будто она нащупывала истину по памяти о чём-то давно забытом.

— Это... это нельзя прочитать, — сказала она. — Нельзя выучить, как таблицу умножения. Это... нужно почувствовать. Внутри. Нужно... отпустить контроль и просто... ощутить. Как холод ветра. Как тепло чашки в руках. Как... как тишина, когда тебя никто не бьёт. Это где-то очень глубоко. Внутри. Там, где живут все настоящие вещи.

Грин замер. Его когти, вытянувшиеся в момент напряжения, с лёгким хрустом впились в клавиши рояля, зажав несколько из них. Звук застыл в воздухе - одинокий, гулкий, диссонирующий аккорд, заполнивший кабинет нотой абсолютной, изолированной пустоты. Он не двигался, слушая. И по мере того как она говорила, в нём происходило что-то невероятное. Желание сожрать, вечный, тлеющий уголь в его груди, отступило. Оно не исчезло - монстру нужно было есть, чтобы жить, это был закон его биологии. Но оно сместилось, ушло на второй план, как фоновый шум. Его затмило нечто новое. Любопытство. Чистое, почти научное, но живое. Оказалось, что обмениваться знаниями - не просто полезно. Это было... интересно. Прокейн столетиями только брал - жизни, страхи, секреты. А сейчас ему предлагали что-то, чего нельзя было взять силой, что существовало только в рассказе, в опыте другого. И этот обмен, этот диалог, наполнял пустоту в нём иначе, чем плоть. Это была пища для ума, которого он так долго использовал лишь как инструмент для охоты.

Он медленно отпустил клавиши. Звук стих. Грин смотрел на Алису уже не как на еду или загадку, а как на... источник. Источник данных о феномене, который не был описан ни в одном из его учебников. О феномене под названием «чувство».

— Ощутить... — он повторил за ней, и это слово на его языке звучало как заклинание, как мантра для нового, непонятного ритуала. — Глубину... в себе.

В его кабинете таксидермиста, среди законсервированных ужасов и медицинских трактатов, зарождался самый странный эксперимент Прокейна Грина - попытка понять то, что нельзя препарировать, а можно только пережить. И его проводником в этот terra incognita человечности была хрупкая, избитая девочка, которую он когда-то пометил для съедения. Алиса, увлекаясь, говорила тихо, но её слова были как кисти, рисующие в воздухе яркие, неуловимые образы.

— Любовь... она безгранична. Это запах мокрой земли после дождя. Это шум листьев, если дует ветер. Это вкус тёплой булочки, когда очень голоден. Это игры, когда забываешь про всё. Это встреча с тем, кого давно не видел... или просто с тем, кто улыбнётся тебе просто так. И музыка... музыка - она тоже про это. Она может рассказать то, чего нельзя сказать словами.

Слово «музыка» заставило Грина вздрогнуть. Он повернулся к роялю, и в его движении была внезапная решимость. Он аккуратно уселся на табурет, его спина выпрямилась. Он не нависал над инструментом, а слился с ним. Его руки, ещё секунду назад сжимавшиеся в когтистые кулаки, легли на клавиши с неожиданной нежностью. И он начал играть. Это не была мелодия в привычном смысле. Это была звуковая картография его внутреннего хаоса. Сначала - низкие, гулкие аккорды, как шаги в пустом зале. Потом - нервные, отрывистые пассажи в верхнем регистре, словно вспышки непонятной тревоги. Затем в музыке появилось что-то новое: тягучие, печальные, но нежные переходы. Он искал звук для «запаха мокрой земли», для «вкуса булочки». Звуки сплетались, сталкивались, искали гармонию и не находили её, но в самом этом поиске была отчаянная, неловкая красота. Музыка была его любовью. Единственной, которую он знал. Любовью к порядку звуков, к их власти над пространством, к той бездне, которую они могли открыть в нём самом.

Он закончил на тихом, неразрешённом аккорде, который повис в воздухе, как незаданный вопрос. Катарсис был. Очищение через звук. Но он чувствовал - это было не то. Не то же самое, что он почувствовал, когда видел её слёзы и неумело менял бинты. Там была какая-то другая, колючая, живая материя. Безликий повернулся к Алисе. Его маска была обращена к ней.

— Сыграй, — сказал он не приказом, а...

приглашением. Вызовом.

Алиса отшатнулась, сжавшись. «Нет». Прокейн Грин поднялся. Он не стал уговаривать. Он просто взял её за локоть - не грубо, но и не оставляя выбора - и подвёл к длинному стулу перед роялём. Усадил её рядом с собой. Их плечи почти соприкасались. Шпрутя забралась на крышку рояля, наблюдая.

— Слушай, — сказал он тихо. И снова положил руки на клавиши. На этот раз он начал иначе. Медленно. Одинокой, чистой нотой, которая долго висела в тишине. Потом - ещё одна, создающая простой, ясный интервал. Он играл не свой хаос. Он играл основу. Ритм, на который можно было опереться. Грунт, в который можно было воткнуть собственный, неуверенный звук. Он смотрел на её руки, лежащие на коленях, сжатые в кулаки. Играл, будто расчищая для неё путь в мире звуков, который до этого был только его тюрьмой и его царством.

Тишина после той одинокой ноты была напряжённой, звенящей. Алиса сидела, окаменев, чувствуя тепло его тела рядом и холодный блеск клавиш перед ней. Его музыка - та, что только что была бурей, - теперь была похожа на осторожную руку, протянутую в темноте. Не чтобы схватить, а чтобы вести. Монстр играл медленно, намеренно растягивая время между звуками. Это был не мотив, а скелет мелодии. Чистые, устойчивые интервалы. Басовый аккомпанемент, простой, как биение сердца. Он создавал пространство. Безопасное, предсказуемое, лишённое его обычных диссонансов. Его взгляд, скользнув из-под маски, остановился на её руках. Они были сжаты так, что костяшки побелели.

— Расслабь, — пробормотал он, не переставая играть. Его собственные пальцы, обычно такие резкие, теперь двигались с удивительной плавностью. — Звук боится напряжения. Он рождается на выдохе.

Белова не двигалась. Она боялась. Боялась не его сейчас, а неправильности. Боялась, что её прикосновение осквернит эту странную, новую тишину между ними, что она издаст фальшивый, уродливый звук, и всё вернется на круги своя - к страху, к ярости, к голоду. Но музыка, которую он играл, была настойчивой. Она не требовала, она завораживала. Этот простой, повторяющийся рисунок проникал под кожу, в ритм её собственного дыхания. Её палец, лежавший на колене, дрогнул. Грин это заметил. Не изменяя ритма, он сместил мелодию чуть выше, освобождая нижний регистр, будто освобождая для неё место за столом. И тогда, поддавшись импульсу, которого сама не понимала, Алиса подняла руку. Не ту, что была рядом с ним, а дальнюю, левую - будто делая это украдкой, от себя самой. Её указательный палец, тонкий и бледный, дрожа, потянулся к клавише «до» в малой октаве.

Она коснулась.

Звук был тихим, приглушённым, чуть фальшивым от неуверенного нажатия. Но он прозвучал. Грин не остановился. Он даже не взглянул на неё. Он просто... вплёл этот одинокий, робкий звук в свою простую гармонию. Следующий его аккорд прозвучал чуть мягче, обняв её ноту, приняв её, как принимает река ручеёк. Алиса затаила дыхание. Она прикоснулась ещё раз. К той же клавише. Звук стал чуть увереннее. Потом к соседней. Она не играла мелодию. Она ставила точки. Вкрапления собственного присутствия в поток его музыки. И Грин слушал. Он слушал не фальшь или мастерство. Он слушал намерение. Робкое, детское желание что-то сказать на этом странном, общем языке. И в этом желании, в этой совместной, неуклюжей попытке диалога, он ощутил то самое «другое». Не катарсис одиночки. А что-то тёплое, хрупкое и живое, что рождалось между ними. То, чего не было в его учебниках. То, что, возможно, и называлось тем самым странным, безграничным словом.

Грин, увлёкшись, стал её «учителем». Он показывал простейшие аккорды, водил её пальцем от одной клавиши к другой, объясняя голосом, лишённым привычной угрозы, но полным напряжённой концентрации.

— Левая - основа. Правая - голос. Отдаляйся, но не теряй связи. Вот так.

Алиса пыталась. Её пальцы двигались скованно, словно деревянные. Каждое нажатие было для неё пыткой - не физической, а душевной. Казалось, её заставляют выворачивать наружу то, что должно оставаться глубоко внутри, под защитой молчания и страха. Грин, заметив её напряжение, спросил с искренним, клиническим интересом:

— Ты сейчас это чувствуешь? Ту... любовь? К звуку? К процессу?

Алиса резко покачала головой, отводя взгляд.

— Нет. Это... не то. Это другое. Не... не насильственное. Но... особенное.

Она не могла подобрать слов. Это было чувство принудительной близости, смешанное с тенью чего-то нового, что могло бы быть хорошим, если бы не было так страшно. Его терпение, столь хрупкое, лопнуло. Непонимание, неспособность получить чёткий, ясный ответ, как из учебника, снова взорвалось в нём яростью. Прокейн громко, с резким диссонансом ударил по клавишам обеими руками, заглушив робкие звуки её попыток.

— Что это?! — его голос грохнул, сметая остатки тишины. Он схватил её за плечи, его пальцы впились в ткань халата и тонкие кости под ней.
— Говори! Объясни! Что за чувство?!

Алиса вскрикнула от боли и страха. Слёзы, которые она сдерживала, хлынули снова. Она не пыталась вырваться, просто замерла, глядя на него сквозь водяную пелену, её тело содрогалось в его железной хватке. Грин заглянул в её глаза. В эти широкие, залитые слезами карие озёра, полные немого ужаса и непонятной для него боли. И в нём сжалось всё. Гнев - на её непонятливость, на свою беспомощность. И тоска - острая, режущая, та самая, что началась с её слёз в ванной. Они смешались в коктейль невыносимой интенсивности. Это чувство снова заиграло. Сильнее, чем когда он слушал её рассказы. Ярче, чем от музыки. Оно било током по его нервам, заставляя внутренности сжиматься в странном, мучительном спазме.

Его аналитический ум, отчаянно цепляясь, начал строить гипотезы.
Может, оно проявляется, когда она плачет? Связь между её стрессом и моим... состоянием? Может, это ядовитая ирония вселенной - испытывать нечто похожее на привязанность к тому, чью боль видишь?
Или... аллергия? Неврологическая реакция на её феромоны страха? Нужно проверить состав её слёз... Но все эти мысли были лишь попыткой набросить сеть логики на бездонное, живое море эмоции, в котором он тонул. Безликий держал её за плечи, глядел в её плачущие глаза, и внутри него бушевало нечто, не имевшее названия, диагноза и протокола лечения. Только боль. И странное, ужасное желание... чтобы слёзы прекратились. Не потому что они мешали, а потому что вид их причинял ему эту новую, невыносимую боль.

Алиса продолжала плакать, тихо, безнадёжно, боясь даже всхлипнуть громче, чтобы не разжечь его ярость вновь. Грин стоял над ней, его маска была непроницаема, но в напряжённой позе читалась одна всепоглощающая мысль: получить ответы. Она хотела сбежать - в панику, в небытие. Он хотел поймать - в сеть понимания, в клетку диагноза. Грин тяжело выдохнул, и звук напоминал шипение выпускаемого пара. Он достал из кармана фрака чистый, сложенный платок и протянул ей. Но она сидела на стуле так неуклюже, едва держась, вся обмякшая от рыданий, и рука с платком дрожала.

Его терпение, новое, хрупкое, раздражающее его самого, иссякло. Он сам, резким, но не грубым движением, начал вытирать её лицо. Смахнул слёзы с ресниц, растёр соль на щеках, убрал влагу с подбородка.

«Только из ванны, а уже вся в соплях», — пронеслось у него в голове с досадой, которую он не мог выразить.

Затем, отвернувшись, он снова сел за рояль. Он не говорил ни слова. Его пальцы коснулись клавиш, и полилась мелодия. Не та, что была раньше - не исследование хаоса и не простой аккомпанемент. Это была музыка трагедии. Живой, дышащей, глубокой печали. Она звучала так, будто рояль сам плакал - длинными, тягучими нотами, пронзительными пассажами, которые задевали за самые потаённые струны души. Монстр пытался успокоить и её, и себя, вкладывая в звуки все свои невысказанные вопросы о той «любви», которая оказалась не тем сладким, пассивным чувством, что он себе представлял, а чем-то острым, болезненным, способным причинять такую боль. Алиса, слушая, постепенно приходила в себя. Рыдания стихли, сменившись тихими всхлипами, а затем и полной, измождённой тишиной. Она просто сидела и слушала, и в её глазах отражалась та самая грусть, которую он извлекал из инструмента. Грин заметил это. Музыка смолкла на полуслове. Он обернулся к ней, его маска снова была обращена к её лицу, ожидая, наконец, какого-то откровения, слова, ключа.

Алиса молчала.

И тогда в нём снова всё перевернулось. Терпение лопнуло. Ярость, смешанная с отчаянием от непонимания, хлынула наружу. Он поднялся, его рука потянулась к ней, пальцы уже начинали удлиняться, превращаясь в острые когти, готовые впиться, заставить говорить, вырвать ответ силой...

Но она опередила его. Её ладонь, маленькая и острая, со всей силы шлёпнула его по щеке. Звук был сухим и громким. Затем из её пересохшего горла вырвался поток слов - не крик, а хриплый, сдавленный шёпот, полный такой накопившейся боли, обиды и ярости, что каждое слово было как лезвие:

— Дурак! Чудовище! Ты ничего не понимаешь! Ты всё портишь! Я ненавижу тебя! Ненавижу!

И прежде чем он успел отреагировать на физический удар или осмыслить слова, она сорвалась с места и выбежала из кабинета, хлопнув дверью. Прокейн Грин остался стоять посередине комнаты. Его щека горела. Но это было ничто по сравнению с тем, что происходило внутри. Слова. Эти детские, беспомощные слова ранили. Глубже, чем любое оружие. Они проникли сквозь броню вековой жестокости и ударили прямо в то самое мягкое, уязвимое место, которое только что начало просыпаться. Они причиняли боль. Настоящую, острую душевную боль. И невыносимую грусть.

Он медленно опустился на стул перед роялем. Он снова ничего не понял. Почему слова этой девочки, её жалкие, несвязные обвинения, ранили сильнее, чем проклятия умирающих жертв или ненависть всего госпиталя? Почему они отзывались в нём этой новой, мучительной нотой, от которой хотелось сжаться в комок и завыть, как раненый зверь? Безликий сидел в тишине своего кабинета, и только Шпрутя, сползшая с рояля, осторожно коснулась усиком его руки, будто пытаясь утешить. Но утешения не было. Был только новый, ещё более сложный вопрос, на который не было ответа ни в одной из его книг.

Комментарии (0)

Войдите, чтобы оставить комментарий