глава 4
К вечеру Кер-Морвен вновь погрузился в свою привычную, почти церковную тишину. Казалось, сам дом готовился к семейной трапезе с тем же благоговением, с каким верующие ожидают начала богослужения. Слуги двигались по коридорам без единого лишнего звука, тяжелые портьеры были плотно задернуты, а в столовой уже горели высокие канделябры, озаряя золотистым светом старинные портреты наших предков. В их суровых лицах мне всегда чудилось что-то осуждающее, словно каждый из них молчаливо взирал на нас, ожидая, сумеем ли мы сохранить честь фамилии или же окажемся недостойны ее.
Я остановилась у дверей лишь на одно короткое мгновение. Еще несколько дней назад семейные ужины не вызывали во мне ничего, кроме привычного волнения перед отцом, но теперь все изменилось. Мне становилось тяжело переступать этот порог, хотя я и не могла объяснить себе причины. Дом словно жил собственной жизнью. Воздух в нем сделался гуще, взгляды — внимательнее, а каждое слово будто приобретало скрытый смысл, которого прежде я не замечала.
Когда я вошла, отец уже занимал свое неизменное место во главе длинного дубового стола. Его лицо оставалось таким же суровым и непроницаемым, каким я помнила его с раннего детства. По правую руку сидела Мариэтта. Темно-зеленый шелк ее платья мягко переливался в свете свечей, а сама она казалась высеченной из холодного мрамора. Даже после долгого путешествия ни единая прядь темных волос не выбилась из высокой прически. Напротив нее расположился Шарль, а рядом, лениво откинувшись на спинку кресла, сидел Кристиан, с отсутствующим видом перелистывая свежую газету, словно присутствие за семейным столом было для него не более чем неизбежной повинностью.
— Ты заставила нас ждать, Линдсей, — произнес отец.
Я поспешно склонила голову.
— Простите меня, месье.
Он не ответил. Впрочем, молчание его всегда звучало страшнее любых слов.
Ужин начался. Как и почти каждый вечер, разговоров почти не было. Лишь звон серебра о фарфор, едва слышное потрескивание свечей да шум ветра за окнами нарушали тягостное безмолвие. Иногда мне казалось, что отец намеренно приучил наш дом к этой тишине, потому что именно в ней ему легче всего было властвовать над каждым из нас. В подобном молчании невозможно было ни рассмеяться, ни поделиться мыслью, ни случайно забыть о его присутствии.