Глава 4 из 5

4 глава. Родовое Жерло.

Дни в избушке уподобились тягучему, черному дегтю, в котором застыла Прасковья, как муха, обреченная на вечное пленение. Червонный плод в утробе рос не по дням, а по часам, питаясь не кровью ее, а самой тканью угасающей души. Тело ее казалось сосудом для некой иной, студенистой, ночной субстанции. Движения замедлились до степени минерального покоя. Лишь глаза - два огромных, ввалившихся озера, в которых колыхалось отражение беззвездного неба безумия - выдавали остаточную жизнь. Жизнь, ставшую формой ожидания.

Алексей, Лешенька, являлся чаще. Он он был тьмой, принявшей облик палача-любовника. Его прикосновения, некогда шоковые, как удары током, теперь воспринимались как естественная среда обитания - ледяная, но единственно возможная вода для этой рыбы, выброшенной эволюцией на берег бессмыслицы. Он говорил о вечности, о чертогах за гранью бытия, где их любовь, кристаллизованная в акте самоуничтожения, станет единственным светом в бесконечном мраке. Его слова, некогда отравленный мед, теперь были просто фоном, монотонным гулом падающей воды в подземной пещере ее сознания.

Но однажды - это было в час, когда солнце, жалкий желтый грош, закатывалось за лес, окрашивая избу в цвет запекшейся крови - в Прасковье шевельнулось нечто, похожее на остаток инстинкта, не съеденного проклятием. Не мысль. Толчок. Глухой удар изнутри, не от плода, а из самых глубин памяти. Подполье. Старый сундук. Мать копошилась там перед концом. Что-то прятала? Что-то искала? Не знание, но слепое, звериное любопытство заставило ее двинуться. Каждое движение было пыткой. Кости скрипели, как несмазанные дверные петли в заброшенном склепе. Она спустилась по шаткой лестнице в подполье - царство сырости, паутины толщиной с веревку и векового мрака, пахнущего грибной плесенью и… забытыми страхами.

Воздух был густ, как бульон из гниющих кореньев. Она шаркала ногами, как слепая, пока сапог не стукнул о что-то твердое, затянутое бархатом пыли. Сундук. Не мамин, а старше, древний, дубовый, окованный железными полосами, уже изъеденными рыжей проказой ржавчины. Замок висел, огромный, бессмысленный, как амулет на шее мертвеца. Она тронула его - и он рассыпался в пальцах, как гнилой орех. Крышка с глухим стоном откинулась, выпустив облако пыли, пахнущее временем, сконцентрированным до степени яда, и… сухими лепестками роз. Роз, что отцвели сто лет назад.

Внутри, поверх ветхих тканей, похожих на шкуры сгнивших зверей, лежала связка. Не просто письма. Свитки. Пергамент? Нет, бумага, но такая плотная, пожелтевшая, что казалась кожей дракона. Перевязаны черной, истлевшей лентой. На верхнем - выведен пером, с изысканной, почти безумной витиеватостью: *Зоя*.

Прасковья, не дыша, вынесла связку на свет угасающего дня в горницу. Свет падал косо, превращая ее руки, держащие свитки, в когтистые тени на стене. Она развязала ленту (та рассыпалась в прах) и развернула первое письмо. И мир, и без того сузившийся до точки боли, взорвался.

** Письмо Первое (Почерк- летящий, нервный, как танец паука на горячей плите): **

*Он пришел вчера. Снова. Из заката, что ли? Или из той щели меж старых дубов, где земля дышит ледяным паром? Алексей… Имя его - звук лютни, порванной о кинжал. Говорить о его красоте - кощунство. Это не красота смертных. Это - геометрия падения.*

*Он принес цветы. Васильки. Синь их - яд. Запах - сладкий, как гниение под осенним солнцем. "Для тебя, Зоечка", - прошептал. И я… я взяла. Взяла, как Иуда сребреники. Знаю же! Знаю, что за ним тянется шлейф… чего? Не смерти. Хуже. Вечного не-покою. Он - нежить. Богохульник. Но когда он смотрит… о, когда он смотрит, весь мир превращается в жалкую декорацию из папье-маше, а он - единственная подлинность в этом картонном аду.*

*Он рассказывал… О Жене. О Детях. Малых. Двух. Девочка с русыми кудрями. Мальчик… кареглазый. "Мешали, Зоечка", - сказал он так просто, будто речь о сорной траве на грядке. "Любовь наша… она выше. Чище. Она требует… абсолютной пустоты. Как храм перед явлением божества." И я… я слушала. И в сердце моем - не ужас. Нет. Восторг. Страшный, леденящий восторг. Он убил ради меня. Ради возможности быть с мной в том не-мире, куда он ушел петлей. Это ли не доказательство любви превыше всех мерзостей плоти и морали?*

*Но я… я испугалась. Испугалась этой абсолютности. Этой пустоты. Сказала: "Уйди". Он ушел. Не рассердился. Улыбнулся. Такой улыбкой, от которой кровь стынет в жилах и… кипит. "Приду", - сказал. "Приду, когда поймешь. Любовь наша, Зоя… она бессмертна. Она переживет твою спесь. Твой страх. Твою… плоть".*

*Он ушел. А я… я держу эти васильки. Они уже вянут. Пахнут могилой. И я люблю этот запах. Люблю. Проклинаю себя, но люблю. Боже (если Ты есть), что со мной?*

** Письмо Второе (Почерк дрожит, буквы пляшут, как в лихорадке): **

*Свершилось. Он… освободился. Окончательно. Рассказал. Как ночью пришел в их убогий домишко. Как Жена вскочила, заслонила детей. Как он взял нож. Кухонный. Тусклый. Рассказывал медленно, смакуя. "Она смотрела, Зоя… смотрела мне в глаза, когда лезвие вошло. Понимала. Что это - за тебя. Ради нашей любви." Детей… детей он "уложил спать". Навсегда. Сказал: "Тихо. Без мук. Они не виноваты, что родились в мире, где есть Мы."*

*Я слушала. И земля уходила из-под ног. Не от ужаса. От… зависти? Да! Он переступил. Сделал то, на что я не способна. Он - свободен от всего, кроме любви ко мне. А я? Я - тряпка. Тряпка, дрожащая перед мнением соседей, перед попом, перед призраком "греха".*

*Он ждал. Ждал, что я брошусь в его объятия. Скажу: "Да! Вечность с тобой!" Но я… я окаменела. Смотрела на его руки. Чистые. Но я видела кровь. Не их. Его кровь самоубийцы. И сказала… о, проклятие моей трусости!.. "Уйди. Навсегда. Ты… чудовище."*

*Лик его померк. Не от гнева. От… недоумения. От крушения. От краха той вечности, что он строил на костях. "Чудовище?" - переспросил он тихо. Голос был как треск ломаемого ребра. "Да. Для этого мира - да. Но для мира иного… я – твой ангел." Потом усмехнулся. Усмешкой обреченного. "Прощай, Зоя. Жди меня. Не в этой жизни. В веках. Я приду. К тебе. К крови твоей. К роду твоему. Мы будем вместе. В вечном мраке. В любви… сильнее смерти."*

*Он ушел. А наутро… нашли его. На кривой груше у околицы. Висел. Лик… спокоен. Почти светел. Улыбался. Мне. Навеки.*

*Я выхожу замуж. За купца Гришку. Толстого. Глупого. Он не пахнет васильками. Он пахнет деньгами и потом. Это мое наказание. Моя тюрьма. Но Лешенька… он обещал. Он придет. Я знаю. Чувствую. Он уже здесь. Он будет ждать. До конца. До… моего конца. И дальше."*

** Письмо Последнее (Несколько строк, нацарапанных дрожащей, старческой рукой, чернила бледные, как слезы): **

*"Он здесь. Не уходил. Все эти годы. Тень. Холод за спиной. Шепот в темноте: "Зоечка… пора." Дом опустел. Дети выросли. Чужие. Муж сгнил заживо в своем богатстве. Я одна. Совсем. Только Он. Лешенька. Он показывает мне… путь. Петлю. Гвоздь на балке. Это не смерть. Это… дверь. Дверь к Нему. К любви вечной. Я готова. Наконец-то готова. Я иду в его объятья. И больше… не отпущу. Никогда."*

Прасковья не читала. Она впитывала. Каждое слово Зои прожигало ее сознание, как раскаленная игла - воск. Перед ней разворачивалась не история. "Карта проклятия". Генеалогическое древо, где вместо плодов - виселицы. Где корни уходили не в землю, а в бездну самоубийства. Прабабка Зоя. Отвергла Алексея. Он убил семью, удавился. Зоя, в старости, повесилась. Бабушка Прасковьи (мать Марьи Сергеевны) - кинулась в колодец. Мать - на балке в этой самой горнице. И теперь… она. Прасковья. С плодом не-от-мира-сего во чреве.

Это был не дух. Не призрак. Это был конструктор. Родовое Жерло. Машина Вечности, работающая на топливе женского отчаяния и безумия. Алексей - не любовник. Он - Вечный Самоубийца, ставший Палачом для рода той, что его отвергла. Его "любовь" - не чувство. Это заклятие. Алхимический процесс превращения жизни в вечную смерть-в-любви. Прасковья поняла: бабка, мать… они не просто покончили с собой. Они "вошли" в него. Стали частью той вечности, что он обещал. Вечности, где нет ничего, кроме него, их любви-муки и непроглядного мрака.

В горнице стало нечем дышать. Воздух кристаллизовался, превратившись в ледяное стекло, сквозь которое она видела все с чудовищной, микроскопической ясностью. Пылинки, танцующие в последнем луче света. Трещину на потолке, ведущую к роковой балке. Синеву собственных ногтей. И - его.

Он стоял у печи. Не явился. Просто был. Как будто всегда стоял там. Высокий. Бледный. Не светящийся уже. "Поглощающий" свет. Темно-русые волосы были неподвижны, как вырезанные из черного мрамора. Глаза - дыры в ткани мира, за которыми - ничто. Вечное Ничто его обещанной любви.

Он не улыбался. Его лицо было маской абсолютного, безличного знания. Он видел письма в ее окоченевших руках. Видел - и знал, что она поняла.

"Ну?" - прозвучал его голос. Не шепот. Гул. Гул колокола под землей. "Видишь ли теперь, Прасковьюшка, величие твоего жребия?"

Она не ответила. Не могла. Язык прилип к небу, как к ледяной плитке.

Он сделал шаг. Его тень накрыла ее, как саван.

"Зоя… гордая дура. Полагала, будто ее спесь важнее. Бабка твоя… мать… они были слабее. Распознавали Истину. Вкушали… предвкушение." Его рука, бледная, как лилия на могиле, указала на ее живот. "А вот ты… ты носишь плод. Не дитя. Залог. Первоначало новой Вечности. Твоя плоть… она лишь почва. Горнило. Через тебя… войдет в мир не человек, а Сущность. Сущность нашей Любви. Вечный Страж Рода. Чтоб ни одна женщина вашей крови… ни одна!.. не избежала Пути ко Мне. Чтоб жерло не оскудевало. Чтоб Вечность… ширилась."

Он наклонился. Его лицо было близко. Оно не было прекрасным. Оно было "геологическим". Складки - как трещины в древнем леднике. Глаза - как черные алмазы в вечной мерзлоте.

"Ты не Прасковья. Ты - сосуд. Сосуд и врата. Через тебя… оно придет. Через тебя… род твой обретет истинное бессмертие. В Мраке. В Любви. Со Мной."

Он выпрямился. Его фигура заполнила все пространство избы, уперлась в почерневшие потолочные балки.

Прасковья смотрела сквозь него. В ту самую бездну, что зияла в его глазах. И в бездне той она увидела не ужас. Видела порядок. Железный. Неумолимый. Порядок Родового Жерла. Где она - лишь звено. Где ее ребенок + ключ. Где самоубийство - не конец, а таинство инициации в вечную, ледяную любовь.

И тогда, впервые за долгие недели, на ее губах, сухих, как пергамент, дрогнуло нечто. Не улыбка. Гримаса. Гримаса признания. Принятия. Как у Зои в последнем письме. Как у бабки перед колодцем. Как у матери, взглянувшей на петлю.

Она опустила глаза на письма. На имя "Зоя". Потом - на свой живот. На то, что шевельнулось внутри в ответ на голос Лешеньки.

"Да," - прошептали ее губы беззвучно. Губами, уже принадлежащими Вечности. "Пора."

** От Автора: не получилась ли эта глава слишком душной? Я думаю, что на сегодня все. **

Комментарии (0)

Войдите, чтобы оставить комментарий